Конечная трамвая была уже на территории Подольского раввината. Здесь начиналась другая страна: по улицам ходили тихие евреи и ездили внушительно вооруженные патрули на джипах. После того как Государство Израиль окончательно захватили палестинцы, многие подольские евреи вернулись и Подол принял опять тот же вид, что был у него, как помнил Штельвельд, в шестидесятые, – на лавочках у ворот сидели длиннобородые старики в круглых черных шляпах, шли в ешиву дети в ермолках.
На Подоле Штельвельд больше чувствовал себя дома, чем на Кромещине, – здесь находился Институт плазмы, где он работал, туда они с Ирой сразу и направились. Штельвельд побегал по отделам и вскоре нашел попутную машину, которая шла в институт, где работал Иванов и куда Штельвельд собирался сейчас на семинар, хотя Иванову об этом не сказал, Иванов не любил бывать с ним на семинарах – стеснялся его наступательной манеры в научных дискуссиях. После семинара он намеревался вместе с Ивановым пойти на встречу с Рудаки и капитаном Немой.
Вскоре Штельвельд уже сидел с Ирой в старом институтском газике, который одышливо преодолевал крутой Днепровский спуск. Все вроде шло по плану, но нос болел, и, скосив глаза, Штельвельд пытался определить его текущее состояние. Состояние носа не радовало, и Штельвельд стал смотреть в окно, как раз в этот момент газик чихнул и остановился. Гальченко, институтский шофер, вылез и, бросив пассажирам: «Приехали!», пошел вперед на разведку. Вылез и Штельвельд и пошел за ним, несмотря на протесты Иры.
Дорогу перегораживали джипы ооновских патрулей.
– Ого! Аж три сразу, – сказал Штельвельд Гальченко. – Такое редко бывает. Что там такое важное?
– Ща увидим, – ответил Гальченко.
Они подошли ближе и увидели, что все забрались на высокий откос справа от дороги и смотрят в сторону Крещатика, оживленно переговариваясь. Ооновцы даже бросили без присмотра свои джипы, что было довольно странно, и торчали там же, на откосе. Штельвельд и Гальченко вскарабкались на откос и посмотрели туда, куда смотрели остальные. Ничего не было видно, зато стала слышна стрельба.
– Кто это там? – спросил Штельвельд невысокого толстячка в камуфляже, который крутился возле ооновцев.
– Говорят, Братья с Аборигенами разбираются, – ответил толстячок, потирая руки, чувствовалось, что вся эта ситуация доставляет ему немалое удовольствие. – Мои, – он кивнул в сторону ооновцев, – дальше ехать боятся: опасная зона, возможность агрессивных действий со стороны местного населения, мандат запрещает вмешательство, слушать противно.
– А ты что, у них служишь? – спросил Штельвельд и добавил: – Не может быть, чтобы с Аборигенами. Аборигены ведь виртуальные, как бы и нет их, – могут в один миг исчезнуть. И вообще, зачем в них стрелять – они ведь никому не мешают? Скорее это Гувернер-Майор опять освобождает свои земли от Братьев.
– Ну да, – согласился толстячок, – я тоже так думаю. Я переводчиком при этих состою, идиотах. Надоело – жуть как, но куда денешься – у них пайки, есть-то надо. Кстати, тебе жвачка не нужна? Меняю на сигареты. Эти не курят и курение осуждают, только жуют все время, как коровы.
– Не нужна, – ответил Штельвельд, – я эту гадость не выношу, не курю, правда, тоже. А ты вон у нашего шофера стрельни, он курит.
Тем временем стрельба прекратилась, и все стали спускаться с откоса.
– Ну что там? – спросила Ира, когда Штельвельд вернулся к машине.
– Стрелял кто-то, а так ничего не видно, но вроде уже едем дальше.
Штельвельд залез в машину и потрогал ухо, которое по непонятной причине болело после утренней стычки с бригадмильцем. Штельвельд был человеком мнительным, и неизвестно отчего разболевшееся ухо волновало его намного больше, чем разборки Майората с кем-то там на Крещатике. Тут вернулся и Гальченко, сел в машину и сурово сказал:
– Не пускают на Крещатик, через Майорат поедем. Бумаги есть?
– Есть, есть, – поспешно заверили его Штельвельды, а Гальченко закурил, завел машину и стал пристраиваться в хвост образовавшейся на спуске небольшой колонны машин.
– А что там происходит, не знаете? – робко спросила его Ира.
– Чего ж не знать, знаю, – уверенно ответил Гальченко, – там бабы аборигенские с гусарами разбираются.
На Штельвельда это сообщение не произвело особого впечатления – Гальченко был известное трепло и сплетник, поэтому он промолчал. Зато Ира попыталась робко возразить:
– Какие такие бабы? Ведь среди Аборигенов нет женщин.
– Еще как есть! – Гальченко был, как всегда, категоричен. – Мне Оська рассказал, шофер у этих, в касках, он в Америке жил и по-ихнему понимает. Сказал, бабы аборигенские, извиняюсь, совсем голые. Черных гусар молотят тики так. Они стрелять стали, но Аборигенов пули не берут – это и козе понятно. Ну гусары и драпанули от них к себе в Майорат, а эти бабы весь Крещатик захватили – теперь не пройти, не проехать, всех на Майорат заворачивают.
– Прямо, бабы! – фыркнула Ира, но Штельвельд дернул ее за руку и она замолчала.
Шофер всегда был важной фигурой на пространстве бывшей Империи, а сейчас, когда машин стало мало, и тем паче, поэтому перечить ему не рекомендовалось. Штельвельды замолчали, а Гальченко продолжал философствовать.
– Теперь, – говорил он, – у них дети появятся, и совсем житья не будет, нам вообще места не останется. И так сегодня утром вышел из своего подвала – сидят кружком прямо посреди двора, и с ними этот Мошка из восьмого номера, который при синагоге служит. Говорили, будто умер он, а он сидит с ними. Я поздоровался, говорю: «Чего ты с ними сидишь, Моисей, чего не в синагоге?». А он молчит как рыба об лед. То ли оглох, то ли еще что. Не к добру все это, это я вам говорю.
На этом Гальченко внезапно оборвал свой монолог и, вытянув шею, уставился на клумбу в начале Крещатика. Туда же смотрели и из других машин. Даже Штельвельд забыл о своем ухе и о том, что хотел подробнее расспросить Гальченко об этом будто бы воскресшем Моисее, и тоже уставился в окно. А посмотреть действительно было на что!
На клумбе, прямо на кое-где еще сохранившихся осенних цветах и разнообразном мусоре, усыпавшем клумбу, сидели и лежали голые женщины. Они были разные: молодые и довольно пожилые (хотя совсем дряхлых не было), блондинки и брюнетки, красивые и некрасивые. Видно было, что и дальше на Крещатике, за клумбой, на тротуарах и широкой проезжей части тоже лежат и сидят голые фигуры, но разглядеть из машины, какого эти фигуры пола, было невозможно. Между Аборигенками и медленно проезжавшими машинами стояли в две шеренги гусары с автоматами и в надвинутых на глаза касках. Несмотря на каски и автоматы, вид у гусар был скорее растерянный, чем грозный.