— Ну чего встал, урёд? Дёру давай!
Авалс вздрогнул. Мысли в нём страшно прояснились, он осознал, в какую влип не ситуацию даже, а переделку. Издавши звук, сходный с тем, что производит попавший в аварийную ситуацию таксомотор, Авалс немедля набрал скорость, автомобилям наперерез пересёк остаток Невского и почесал по Владимирскому проспекту, оставив возмущённых водителей выяснять, кто и зачем тормозил. А он и не тормозил вовсе, он тень, у него всё наоборот, он скорость набирал. Хотя этого делать как раз и не следовало, поспешать нужно медленно, а кто несётся сломя голову, в самый раз поспеет голову сломить. Иссякающий дождь, как это часто бывает, вскипел последним титаническим усилием, на лужах вздулись пузыри, потоки воды, смывшей городскую грязь, вздулись, и, не найдя, что ещё смыть, смыли бегущего поперёк стихии Авалса. Закружило, закувыркало, понесло, припечатало неумной головой о поребрик…
— А-а! — краткий палиндром боли.
У, рад удару? Вижу — жив. А еще, а?..
— Wow!.. — краткий палиндром боли на иностранном языке. И где только нахватался, полиглот? Лучше бы затвердил правило: «Не ходите, тени, городом гулять. В городе акулы капитала, в городе гориллы в генеральских погонах, а уж больших и злых крокодилов и не пересчитать». Не умел учиться по-умному — учись лбом о поребрик, он твёрдый, он научит.
— А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а!.. — долгий палиндром боли.
Ведь есть на свете благословенные места, где не найдёшь ни единого поребрика! Спросите любого москвича, он подтвердит: нет в Москве поребриков — одни бордюры. А бордюр, в плане ушибов, куда гуманнее.
К сведению любознательных: бордюр и поребрик в дорожном строительстве — два способа укладки бортового камня. Если камень устанавливается ребром наружу, так, что образуется ступенька — это поребрик. Если камень вкапывается заподлицо, ступеньки не образуя — получается бордюр. Поребрик отделяет тротуар от мостовой, бордюр разграничивает тротуар и газон. И раз нет поребриков, значит, нет мостовых. Представляете? — вся Москва одна пешеходная зона! Лепота…
Но здесь не Москва, Питер город серьёзный, машин полно, поребрики на каждом шагу. В плеске волн надвигается гранитный порог: «Бац!»
Боль в лоб.
— Ой! — это уже не палиндром, это просто больно.
Вода впереди закрутилась неумолимым мальстримом. Ненасытная пасть стозёвного чудища городской канализации ворочала воду, сглатывая всё, что сплывалось к ней вместе с водой. Что ждёт в беспросветной клоаке одинокую тень? А ничего не ждёт, там поджидает. И скоро дождётся. Что случится потом, никто не скажет, от человека хотя бы раздувшийся труп занесёт на решётки острова Белый. А что может остаться от тени? Спросите у пены, что шапками вздымается над аэротенками, спросите, если умеете.
Авалс не умел говорить с пеной, не причаливал, запоздав на ловле, к пустынному Белому острову, и даже страшилок, что, серея от ужаса, рассказывают друг другу юные тенята, не слыхивал. Но почему-то ему очень не хотелось в люк. Авалс замолотил по воде, имитируя разом брасс, кроль и баттерфляй, но никакого успеха не достиг. Пасть приближалась, она чмокала и всхлипывала, явно искаяй, кого поглотити. И всё же мальстриму районного масштаба сегодня пришлось умереть без обеда. Отчаянным усилием Авалс дотянулся к проезжавшему «Запорожцу», бульдожьей хваткой вцепился в поворотник, могучий мотор без труда вынул Авалса из мокрых объятий водоёма и помчал средь криков, шума, чуть не мятежа по Невскому, Садовой, к Цепному мосту… ой, не туда!.. — герою нужно совсем в другое место… скажем так: по Садовой, по Сенной, к Таврическому саду — опять не то! Ну почему, скажите на милость, литературные персонажи совершают пробежки непременно по Садовой, садами отнюдь не блещущей? Один Авалс, нарушая законы жанра, упрямо движется по Владимирскому проспекту. Да ещё и не сам движется, а волочёт его за машиной, так что трущиеся об асфальт части истёрлись уже едва не наполовину. Такое явление называется у теней асфальтовой болезнью. У киски болит, у собачки болит, а у Авалса заживёт, жирком заплывёт, но только если он вовремя вернётся к хозяину. А если нет, то ползать ему полустёртым, как жители литературных бачков.
По счастью, лимузин тормознул возле светофора, Авалс быстро подтянулся и с удобством уселся на облучке.
Право слово, автор не знает, что такое облучок, и где он находится у «Запорожца». Чтобы разбираться в таких вещах, надо быть не автором, а автолюбителем. Тем не менее, автор неоднократно слыхал, как знатоки называют «Запорожец» драндулетом, тарантасом и таратайкой. А поскольку у перечисленных транспортных средств облучок имеется, то чисто теоретически он должен быть и у «Запорожца». А тени большего и не нужно, поскольку сидит она тоже чисто теоретически и лишь едет взаправду.
Какая русская тень не любит быстрой езды? Быстрота, разгул, волненье… народ ещё под зонтами или в подъездах, но уже веселится и ликует, ожидая, что дождь скоро кончится. А дождь и впрямь заканчивается, с минуты на минуту в небе засияет семицветная траурная лента.
Летит железный конь, мощно гудит мотор, но всё же, это почти неподвижности мука — мчаться, зная наверно, что всё равно опоздаешь. Кроме того, как предупреждал бывалый Андрюша, машины предпочитают ездить по своему маршруту, и очень редко он пролегает мимо твоего дома.
— Стой! — заорал Авалс. — Куда? На Загородный сворачивай, тебе говорят!
Тень — это звучит скромно, отдельные взвизги не в счёт. Кто её услышит? — Авалса не услышали. «Запорожец» рулил к Кузнечному рынку, а базар — место хоть и не опасное для тени, но вязкое до предела, оттуда скоро не выберешься.
Авалс зажмурился и спрыгнул на ходу.
Лужа, огромная, лениво вздыхающая у берега, приняла его в свои объятия. Разгоняя бензиновые разводы, Авалс вышел на тротуар и остановился, в очередной раз поражённый очередным ужасом. Прямо перед ним в скорбной задумчивости сидел бронзовый Достоевский.
— А в глазах-то у него лазерочки, — вспомнил Авалс предупреждение Рёфаука.
Мнилось, сейчас медленно поворотится железная голова, стальные глаза нальются гневом, и металлический голос проскрежещет:
— Это я не видел белых ночей? Это ты не видел белых ночей! Смотри, вот они, звёзды! — и звёздный пламень плеснёт из очей, стирая непрочную сущность тени.
Идол остался недвижим. Слёзы дождя стекали по скорбному лику, незрячие глаза не замечали теней внешних, созерцая одну только сумеречную душу гения.
Кому ставят памятник благодарные потомки? — человеку или своему представлению о нём? Игроку, проматывавшему за зелёным столом последние рубли, а потом бессовестно жившему за счёт любящей женщины, или его словам, корявым и скрипучим, но умеющим разбивать корку на зачерствевшем сердце, заставляющим ужасаться и плакать сладкими слезами раскаяния? Что может быть эфемерней отзвучавших слов? И в их честь, в память о них, нагромождено многопудье бронзы! Это ещё непостижимее, чем гранит и тень, скользящая по нему белой ночью.