Так уж получилось, что в течение одних суток талашевские обыватели были поставлены на уши два раза подряд: сначала зверским убийством на берегу речки, а потом необычайно эффектными действиями правоохранительных органов, уже спустя несколько часов раскрывших это жуткое преступление. (Слух о том, что один из задержанных изобличен и улики слишком явные, распространился по городу тем же вечером.) Стражей закона, которых раньше или боялись, или ненавидели, теперь зауважали.
Впрочем, орлам-сыскарям и соколам-следователям еще рано было почивать на лаврах. Требовались юридически неоспоримые и подтвержденные экспертизой доказательства вины Щуплого, ну и, естественно, его чистосердечное признание.
Пока что милиция располагала только вещами покойницы, обнаруженными работниками медвытрезвителя при личном обыске Щуплого, да фактом его нахождения на пляже в период времени, предшествующий убийству. Оба эти обстоятельства, даже взятые совокупно, еще не гарантировали успех следствия. Щуплый мог купить часы и сережки у настоящего убийцы, мог случайно обнаружить их на месте преступления или в конце концов мародерским образом снять с уже остывшего трупа.
Сам подозреваемый толком ничего объяснить не мог, ссылался на провалы в памяти и валил все на дежурного медвытрезвителя, который якобы мстил ему на почве ненормальных личных отношений. (Когда-то в юности оба они и в самом деле ухлестывали за одной и той же красоткой, впоследствии отдавшей предпочтение совсем постороннему зубному врачу.)
Из местного КПЗ были срочно выдворены все административно-арестованные, и Щуплый остался единственным узником на все шесть камер. Двое суток почти непрерывных допросов практически ничего не дали. Щуплый о событиях того трагического дня вспомнить ничего не мог, а только постоянно просил пить, в чем ему отказывали на том основании, что снабжение задержанных водой осуществляется по нормам, которые он уже давно выбрал. Однако вторыми блюдами его кормили исправно, не жалея на них ни соли, ни перца.
Вскоре у Щуплого, человека от природы слабодушного и мнительного, начала ехать крыша. Сто раз подряд выслушав подробную версию своего преступления и примерно столько же раз получив по разным частям тела увесистые удары дубинкой, мокрым полотенцем и просто кулаком, он уже сам стал верить в собственную вину.
На исходе третьих суток, выведенный из обморока тычком электрокнута, позаимствованного когда-то запасливыми сыщиками на межрайонной выставке достижений сельского хозяйства. Щуплый стал давать те показания, которые от него требовались. За такую покладистость он был поощрен кружкой воды. Мотивы преступления несчастный приятель Песика объяснял временным помрачением рассудка. Что ни говори, а три пузыря портвейна «Кзыл-шербет» в конечном итоге обошлись ему очень дорого.
Короче, по части свидетельской базы и чистосердечного признания подозреваемого у следствия все было шито-крыто. Куда хуже обстояли дела с представленными на судебную экспертизу вещественными доказательствами. Сначала облажались с грязью, добытой из-под ногтей Щуплого. В ней не обнаружили ни крови, ни частиц эпидермиса погибшей. Пришлось бедняге под диктовку следователя писать объяснение, что в момент убийства он имел на руках перчатки, которые впоследствии выбросил в неизвестном месте.
Образец спермы, взятый на месте преступления, вообще пришлось подменить, чему в немалой степени способствовали приятельские отношения, давно установившиеся между оперативными работниками и штатными судебными экспертами.
Для общего объема в дело напихали всяких бумажек, подтверждающих социальную опасность Щуплого: справки о прежних судимостях, характеристику с последнего места работы, заявления соседей о его бытовой неуживчивости и даже выписку из медицинской карты, подтверждающую наличие у него хронической гонореи.
Внимательно ознакомившись с увесистым томом, прокурор поморщился, но все же подмахнул его. Зато претензии к следствию возникли у суда. Слушание дела дважды откладывалось. Вконец запуганного и замороченного Щуплого таскали по психиатрическим экспертизам. Одни признавали его вменяемым, другие как раз наоборот. Впрочем, свои четырнадцать лет усиленного режима Щуплый все же получил и больше в Талашевске о нем никто не слышал.
На время следствия Песик от греха подальше съехал в Казахстан на хлебозаготовки. Сезонными рабочими там брали всех подряд и даже паспорта не спрашивали. На чужбине маниакальная страсть к совмещенному с убийством соитию не покидала Песика, но реализовать ее в условиях восточно-казахстанской степи было практически невозможно. Местные жительницы сторонились приезжих и не имели привычки прогуливаться в одиночестве. Да и бригадир, ни на йоту не доверявший вороватым и хулиганистым сезонщикам, держал их под неусыпным контролем.
В Талашевск Песик возвращался глубокой осенью, при некоторых деньгах и при явных симптомах острого психического расстройства, вызванного длительным подавлением своих самых сокровенных желаний. Как бы шутки ради он лапал проводниц и случайных попутчиц за ляжки и груди, но не этого ему было надо – руки сами тянулись к приманчивым женским шеям. При этом он испытывал такое возбуждение, что и онанизмом заниматься не требовалось.
Однажды Песик уже почти добился своего – завалил на нижнюю полку какую-то страхолюдную мешочницу, вроде бы ничего не имевшую против быстротечного дорожного флирта. Однако едва только пальцы Песика ощутили ритмичное подрагивание сонной артерии, как она заподозрила что-то неладное и подняла кипеж на весь вагон. Ехавшие в соседнем купе дембеля так отделали Песика пряжками ремней, что на следующей станции пришлось вызвать «скорую помощь».
Прибыв в областной центр, он сначала наведался к кое-каким надежным людям и выяснил, что страсти, бушевавшие в Талашевске летом, утихли и что убийца уже понес заслуженное наказание. Весть была хорошая, но на душе от нее легче не стало. Душа Песика требовала совсем другого.
То, в чем он позарез нуждался, – согласную на все дешевую вокзальную потаскуху – он отыскал уже глубокой ночью. Безжалостные менты линейного отделения гнали ее и из зала ожидания, и из буфета, и даже из туалета, так что бедняжке приходилось околачиваться под холодным ноябрьским дождем.
Торг длился недолго. Она требовала червонец, он обещал только пятерку, ссылаясь на некондиционный вид жрицы продажной любви.
– Если я зубы вставлю и умоюсь, так вообще полсотни стоить буду, – возражала она.
– Ладно, – сдался вскоре Песик, которому было уже невмоготу, – семь рублей. Но даешь раком.