Морщась, Ксавье снял с себя рубашку – серьезных ран, как он и предполагал, не оказалось, зато царапин было множество, а на левом предплечье, задетом не то клыком, не то лапой, кожа была содрана на ширину ладони и висела лоскутом. Он оторвал рукав от рубашки, перевязал себя как мог. Обнаженная рука была грязна, и рукав тоже был грязен, но Ксавье не обратил на это никакого внимания: по-видимому, местные микроорганизмы за шестнадцать лет так и не смогли приспособиться к человеку. Пока что.
Он терпеливо ждал. Снова донесся рев, но уже значительно дальше, почти на пороге слышимости. Зверь уходил. Выждав еще час, Ксавье осторожно соскользнул на землю. Все было тихо. Мускулы слушались, тело было напряжено, и Ксавье не сомневался, что успеет взлететь на дерево раньше, чем какая бы то ни было тварь, возможно скрывающаяся в кустах, дотронется до его кожи. Хорошее все-таки досталось тело – сильное и ловкое. Долговечное. Он усмехнулся: «Продолжительность вашей жизни будет увеличена в соответствии…» Похоже на то. Даже морщин за все эти годы почти не прибавилось, приятно, что жизнь удлиняется за счет молодости, а не старости. Ужасно не хочется быть стариком, разве старику в лесу выжить? Когда припрет? И Стефания тоже практически не стареет. Сколько нам с ней сейчас – по сорок три? Иными словами, по тринадцать? Цветущий, черт возьми, возраст. Когда дети вступят в жизнь, родители будут еще ого-го!
Он отыскал зажигалку, сунул в карман. Теперь оставалось решить, что дальше. Возвращаться к людям? Гм… Разумеется, возвращаться, тут и выбора нет. Без ножа в лесу лучше не ночевать, существуют менее болезненные способы самоубийства. Хотя, конечно, с древесным чертом можно справиться и так, если он не свалится на голову неожиданно, а от свиньи-летяги можно попробовать увернуться – с ее инерцией она не станет повторять заход, только взвизгнет режущим визгом, пробивая дыру в зеленой стене, и еще долго после нее будут сыпаться листья… Лучше, пожалуй, обойтись без этого. Он вдруг почувствовал, что рад тому, что приходится возвращаться, правду говорил когда-то Хьюг: больше месяца никто не выдерживает. И – по новой… Конечно, по новой, тут уж никуда не денешься.
До захода солнца он отмахал километров двадцать, последние три – по хорошему шоссе, похоже, проложенному через лес совсем недавно – Ксавье не помнил этого шоссе. Дорожный настил был свежим, было видно, что по нему еще никто не ездил, и в воздухе пахло связующей смолой. Наступление человека на планету продолжалось. Что ж, так и должно быть, подумал Ксавье. Здесь земляне не ошиблись, здесь они решили грамотно, дав нам желание работать и подарив Устав Покорителей, здесь через двести лет, к вящей радости переселенцев будет полный успех и процветание. Вот только тоски нашей они не учли. Хьюга они не учли и его последователей, светлая им память. Отшельников, наверное, тоже не учли, хотя это спорный вопрос: Максут говорит, что любой-де грамотный социопсихолог в состоянии предсказать фазу отшельничества и даже ее конкретные сроки – в зависимости от обстоятельств каждого конкретного индивида. Врет, наверное.
Солнце уже садилось, когда он вышел из леса – шоссе, как он и предполагал, вело в город. Городок за последние годы сильно вымахал вширь, оброс административными зданиями и уже с полным правом именовался столицей. Лес отодвинулся от него километра на два, и с высоты холма городок был как на ладони. Ксавье остановился, глубоко вдохнул знакомый воздух. Желтая вечерняя заря висела над крышами, дробилась в дрожании горячих струй, поднимающихся от нагретых за день стен, а вон там, что-то плохо видно, должен быть «родильный дом», только там сейчас уже никого нет, склад запалов пуст и здание собираются снести, а парк расширить и устроить в нем рекреационную зону – аттракционы, бассейны и все такое… Ксавье даже сглотнул. Да, искупаться сейчас было бы в самый раз. Поплавать по-человечески. Э, ладно, на первый раз хватит и душа, но сначала я войду в дом, подумал он, – войду тихо, без стука и буду виновато смотреть, как у Стефании задрожат губы, как глаза Оскара раскроются до последнего предела и как он бросится ко мне, захлебываясь радостным визгом, повиснет на шее, а маленькая Агнесса, конечно, захнычет в своей кроватке, потому что ей не будет видно, но я подойду ближе и она сразу успокоится и невозможно серьезно скажет: «Па-па». А потом еще раз: «Па-па…» И тогда мне станет стыдно за то, что я ушел, и за свою записку, оставленную на столе, и ужасно захочется зареветь, как маленькому, но при Оскаре я, конечно, реветь не стану. Стефания все поймет, она у меня умница, зато Мария осудит безоговорочно и молча, а может быть, и вслух назовет мать тряпкой, о которую всякому подлецу не лень вытереть ноги. Подлец – это я. И еще эгоист, об этом уже было сказано со всей детской прямотой. Марии уже двенадцатый, и значит, впереди у нее самый жестокий возраст, когда еще можно заставить, но увещевать уже бессмысленно, а скоро и заставить не удастся…
«А может, не возвращаться?» – подумал Ксавье. Шоссе полого шло вниз, делая плавный поворот перед плантациями и коттеджами аграриев, и здесь он пошел быстрее. На крыльце крайнего коттеджа вразвалочку стоял кто-то полузнакомый – увидев Ксавье, он ухмыльнулся, отворил дверь и что-то крикнул внутрь. Ксавье скосил глаза – так и есть: наружу высыпало все семейство. Обсуждали вслух, качая головами, показывали пальцами. Он мельком осмотрел себя: ну и видок… Наука для юношества. Будь как все, не будь, как этот дядя, а то и над тобой будут смеяться… Остальные коттеджи выглядели пустыми, и Ксавье облегченно вздохнул. После известных событий, вошедших в историю под названием бунта Необученных, большинство населения покинуло пригороды, Шлехтшпиц уверял, что – временно. Но сейчас это было как нельзя кстати.
Миновав аграриев, он с разбега перепрыгнул кювет, сел на теплую землю и стал ждать. Идти в город до темноты было нельзя, теперь он это ясно понимал. И после темноты подождать, пока угомонится юное поколение. Ветераны еще так-сяк, многие поймут и воспримут сочувственно: каждый же бежал, каждый пытался жить отшельником, мужчины почаще, женщины – пореже. Молодежь не простит. «Мари, это не твой папа такой ободранный? Он что, отклонутик?» Гадкое словечко, кто только выдумал? Дети… цветики… Заведут из окон, из-за углов пищащий концерт: «Отклонутик идет! Отклонутик!» Оскара начнут травить – старательно, как только дети и умеют. Мария окончательно перестанет разговаривать.
Когда же это началось? – подумал он. Вроде бы и недавно, еще до охоты на калек, правда, но заведомо позднее бунта Необученных. Как же это мы упустили? Не додумали, не разглядели, а когда увидели, то было уже поздно. В какую голову могло прийти, что все то, с чем едва-едва смогли свыкнуться родители, покажется необъяснимо-привлекательным их детям? В противовес, должно быть. И никто ничего не противопоставил, да и что мы могли противопоставить, склеенные одноименные заряды – ни вместе, ни врозь. Что мы могли? У нас не было идеологии, у них уже есть. Идеология похожести: «А я такой же, как все!» Кто-то, конечно, не такой, гены берут свое, – ему же хуже, не такому. «А знаешь, папа, у Марго, оказывается, шрам на руке, синий-пресиний, а она скрывала, так мы ее теперь каждый день дразним…» Это когда-то, лет в девять. Ныне – бледное существо, затравленное, в глазах вечный испуг, в голове свистящий ветер несет обрывки… И – Мария. У нее все на месте, все в порядке, вот только отец с придурью, но и отца она скрутит в свое время, никуда он, голубчик, не денется…