Мысль, омрачившая первое утро его новой жизни, постепенно отравляла душу и подтачивала его бытие.
Он знал, что есть сроки пламенному счастью их жизни и с каждым часом близится какой-то удар, неизвестный, но тем более ужасный, но и эти драгоценные, убегающие в Лету часы были отравлены для него сознанием их карточного происхождения.
Когда Жервеза, с ногами забравшись к нему на колени, разглаживала пальцами морщины его лба и бурно выражала свое удивление тому, как могла она раньше его не любить, перед глазами Федора вырастала дама бубен, положенная перед ним на зеленое сукно костлявыми брюсовыми пальцами, и ему хотелось плакать от досады и внутренней пустоты.
Бутурлин только сейчас понял, что, продав наследие матери за год краденого счастья, он обрек себя сам на утонченную пытку.
С течением времени он стал набожным и месяца за два до рокового срока открылся во всем отцу Алексею.
Меж тем московская жизнь кипела вокруг него в незамедляемом беге своем. Улыбаясь друзьям и недругам раз навсегда сложенной маской своего лица, Федор внимал безучастно рассказам о том, как Кирилл Разумовский в шлафроке и ночном колпаке принимал Потемкина, об успехах “Синава и Трувора” и шепоту о княжне Таракановой, спасенной из рук Орлова и заточенной в тиши московского монастыря.
Восковая маска его лица спадала только тогда, когда перед киотом образов беседовал он с отцом Алексеем о едином для него значительном, наполнявшем его душу трепетом.
Тщедушный иерей ожесточался и, листая страницы четьи миней, повествовал о кознях сатанинских, искушавших землю, и о подвиге духовном их уничтожения.
Федор отчетливо помнил и Спасов лик, озаренный лампадой, и низкую, пропахшую елеем комнату священника, в которой принял он свое решение.
Помнил и ту минуту, как отец Алексей окропил святой водой лезвие топора и с горящими глазами передал сей “молот духовный” в его руки.
На этот раз Бутурлин не стал стучать у подъезда брюсовского дома, а выдавил осторожно стекло в одной из темных комнат и внезапно вошел в кабинет Якова Вилимовича из внутренних апартаментов.
Старик согнулся над столом и с исступленным выражением лица рассматривал карты разложенного пасьянса. Федор видел, как он грозил кому-то кулаком и резким движением перекладывал то одну, то другую карту с места на место.
Ужас охватил Бутурлина, ибо он понимал, что под этими костлявыми пальцами сейчас ломаются человеческие жизни, гибнут надежды, зарождаются преступления.
Старик, хихикая, продолжал свое адское занятие и был так увлечен им, что не слыхал даже, как Федор подошел к нему почти вплотную, и обернулся только тогда, когда Бутурлин стоял рядом с ним. Федор видел, как из-под зеленого зонтика на него в ужасе метнулся серый свинцовый взгляд, и в то же мгновение ударил старика обухом освященного топора по голове.
Послышался треск, похожий на звук лопнувшего бычачьего пузыря, и Бутурлин в ужасе отступил, роняя топор.
На его глазах старик лопнул и рассыпался, как рассыпается старый дождевой гриб, клубом пыли заполнив комнату.
Совершив содеянное, Федор долго стоял в оцепенении и только несколько мгновений спустя поборол охвативший его ужас и стал смотреть разложенные по столу карты, покрывшиеся хлопьями Брюсова праха, ища глазами и желая убедиться, что его бубновая дама лежит так, как была положена год назад, и что ничья рука не оторвала ее от Федоровой карты.
Среди пестрых узоров причудливых карточных сплетений он нашел наконец кусок адова пасьянса, управлявшего его жизнью, и вдруг заметил, что карты стали коробиться и тлеть… Среди разбросанных карт зардели огненные пятна, и струйки дыма стали подниматься с разных сторон стола.
И в тот же миг услышал он за окном первые тревожные звуки набата.
Оглянулся и сквозь черные ветви Брюсова сада увидел зарево начинающегося пожара.
Забыв о картах, пустился бежать, и пока бежал, набатные звуки росли и диким ревом меди вздымались вместе с клубами огненного дыма. Толпы людей выбегали из домов и, крестясь, бежали к пожарищу, охватившему Белый город.
Когда Федор добежал до места, огонь охватил всю Знаменку, уже перебрался на Воздвиженку и грозил Кисловским переулкам. Бутурлин остановился, и ноги его подкосились — старый бутурлинский дом горел, как костер.
“Среди стен его погребено мое счастье, жизнь моей жизни”.
Н. Страхов
Целую ночь и весь день Бутурлин ходил по пожарищу. От своих соседей узнал, что его старый дом загорелся первым, сразу в разных местах, каким-то особенным красным пламенем и, несмотря на то, что все окна и двери его были открыты, никто не вышел из пылающего дома, как будто бы и самый дом не был обитаем.
С опаленными бровями и лицом, растрескавшимся от жара, Федор пробирался среди еще не остывших головешек, тщетно ища найти останки Жервезы.
Толпы москвичей стояли в молчании поодаль, и никто не решался подойти к потрясенному до пределов вдовцу, стоящему на пепелище своего дома.
Бутурлин стоял недвижно, что-то соображая, стремясь что-то уловить своим помутневшим сознанием.
Внезапно почувствовал, что его левая рука сжимает толстый том, похищенный им из Брюсова дома и автоматически носимый целые сутки. Федор взял его в обе руки, раскрыл на роковой странице, но сколько ни силился, не мог понять даже слов, написанных на ней дрожащим латинским почерком.
Захлопнул книгу и бросил ее в груду тлеющих бревен. Старинный пергаментный переплет начал тлеть, и страницы нюрнбергских печатников долго коробились, не загораясь, потом вспыхнули каким-то зеленоватым пламенем.
Федор безумными глазами смотрел, как огонь поглощал страницу за страницей книгу, пока чья-то рука не опустилась на его плечо: князь Михайло Андреевич Голицын вывел его из пожарища.