Завистники обвиняют Пирожко в склонности к банальным сюжетам и к расхожим стилевым обработкам. Действительно, художник часто выражает средний (а значит, плохой вкус) и буквально плодит штампы, с каждым оттиском из-под своего пресса. Но вот литография "Полдень". Здесь изображено на диво пустынное место, высвеченное до самой последней трещинки стоящим в зените солнцем. Это какая-то стальная равнина, и следы рубчатых колес на проржавелом металле с острыми блестками царапин выполнены превосходно. В отдалении за коричневой дымкой (ощущается немилосердная жара) видны контуры свернутых набок то ли орудийных башен, то ли выпотрошенных мусорных баков; но основное в этой вещи - это чувство непосредственной опасности, настолько острое, что нужно изрядно себя контролировать, дабы не завопить и не броситься в укрытие, куда-либо за угол. Причем эта угроза не фокусируется в чем-то отдельно взятом: ни в детской шапочке, почему-то валяющейся на этом несокрушимом металле, ни в разбросанных там и сям пожелтевших бумагах с печатями, ни в распоротой подушке, над которой еще вьется облачко пуха - но в целом гравюра прямо-таки дышит убийством.
Служители выставочных залов ведут негласную статистику. "Полдень" уже вызвал восемнадцать инсультов, из них семь - фатальных. Повешенные рядом всякие там "Букеты флоксов" и "Ранние осени" - это обычная типовая продукция, коей изобилие в любой периферийной гостинице, но, возможно, они как-то фокусируют смертоносное жало "Полдня".
Еще одна работа Пирожко - "Олимпия", сериграфия - может сперва представиться невинной попыткой не особенно умного мастера дать свою парафразу прославленной вещи. Примерно та же композиция, схожая цветовая раскладка... Большинство посетителей проходит мимо, задержавшись максимум на десять секунд.
Но того, кто вгляделся в оттиск, ждет неожиданная награда - это лицо голой путаны, которая и в первообразе, и у Пирожко полулежит на покрывале и, вроде бы, не дает никаких особых авансов для своей идеализации. Но вот поди ж ты - чем дольше всматриваешься в эту вульгарную подкрашенную морду, тем привлекательнее становится девица, и под конец неотрывное ее созерцание оказывается неодолимой потребностью: часто возле сериграфии стоят два-три человека в совершенно окостенелых позах с остановившимся, блаженным выражением, и стоит потом немалых трудов увести их отсюда к моменту закрытия экспозиции на ночь. Это та самая любовь к мертвому объекту, неотвязная, как чесотка, это - порча.
Гвоздь программы, конечно же, "Лето", и не зря экспонат забран в пуленепробиваемый колпак, а желающие посмотреть его (таковых, кстати, немного) должны для осмотра пользоваться чем-то вроде перископа, потому что (установлено) непосредственное созерцание каким-то образом скверно отражается на сетчатке. Странно, но до сих пор никто не смог дать связного описания "Лета"; те немногие, кто посмотрел "Лето", автоматически попадают под тайный надзор - и не зря. От них потом можно ожидать самых странных проявлений: попыток угона лайнеров, самоубийств, сколачивания террористических групп, в конце концов, просто импульсивной склонности к внезапному бытовому преступлению, истязанию ближних, и все это может проявиться спустя много лет; поэтому даже подвергалась сомнению прямая связь эксцессов с просмотрами "Лета", - но связь эта подтверждалась всегда.
Несколько слов о личности Пирожко: это среднего роста неряшливый мужчина, достаточно пожилой, плотный, с полными щеками, которые обрамляют широкие пряди выгоревших длинных волос; говорит он быстро и не особенно складно, что не редкость у художников. Вещи свои трактует вполне шаблонно, однако не прочь прихвастнуть, правда, кичится он вовсе не упомянутыми шедеврами (пожалуй, даже стесняется их), а именно теми, что понравились невежественной критике. Похоже, что у него нет ни своего мировоззрения, ни программы, он, скорей всего, не понимает собственных достижений. Меры предосторожности вокруг "Лета" его забавляют ("Что там особенного, картинка как картинка"), или же ("В броню запрятали, что она - Джоконда"?) - такова его реакция. Может показаться, что здесь нередкий случай, когда произведение оказывается выше создателя.
А потому истинные знатоки его творчества с нетерпением ждут, когда же проявится подлинная демоническая натура Пирожко, замаскированная так умело под личиной невинного обывателя, и которая иной раз выпархивает из его простецкой внешности резко и пугающе, подобно летучей мыши из окна дачи; это когда он внезапно и, судя по всему, невольно, парализует оппонента взглядом, когда под смех друзей выдыхает после стопки клуб черного дыма, (все считают, что это его фирменный необъяснимый фокус), причем дым не рассеивается, а повисает, словно рой, где-нибудь в углу и темнеет, колышется там во все время застолья, и, наконец, - когда кто-нибудь, обычно малознакомый случайный человек пытается подшутить над Пирожко (а тот, казалось бы, дает столько поводов для насмешек)! Бедняга обречен, тут уж ничего не поделаешь...
Право, нет более зловещей фигуры, чем график Пирожко, в современном искусстве нашем, и без того не особенно радостном. Но что особенно потрясает - наша реакция на все это - до того житейская, до того бытовая, что диву даешься этому нашему повседневному остолопству - а-а, мол, Пирожко, чего еще от него ждать! - будто речь идет о каком-то заурядном алкаше или же местном идиоте. Так хочется крикнуть иной раз - люди, проснитесь! Вы что, не понимаете, с кем имеете дело?
ПОХЛЕЩЕ ФАНТАСТИКИ
А ведь, если на то пошло, нам и самим привелось жить внутри сказки, видеть весь ее деревянный, стоеросовый механизм, больше того - быть в матрешках величайшего, на весь мир, кукольного представления. Прелесть существования в вымысле как раз в том и есть, что волк, выходящий из чащи, это не мальчик из соседнего подъезда в пластиковой раскрашенной маске, это в самом деле олицетворение ночного ужаса, и знакомые полосатые штанишки никого не должны ввести в заблуждение. Напротив, фея - это фея, независимо от ее реального обаяния, возраста, даже пола. Действо идет по отыгранному до блеска (до затертости, я имею в виду) сценарию, и слаженность игры обеспечивает общий результат - полную определенность и стабильность мира, чувство упоительное; но - не последнее в этом комплексе подпсихических установок - маячащее на дальнем горизонте сознания соображение о сказочности, невсамделишности происходящего.
Опять же, одно дело быть статистом, зрителем, или же характерным актером полюбившегося спектакля, другое совсем - попасть за кулисы, того хуже, в неразбериху скрипучих колес и шкивов, хотя, полагаю, и там не уходила, может, даже усиливалась атмосфера абсурдного вымысла. И там внутри сказки.