Любила ли она меня в то время, как заявляла это бестрепетно всюду? Сомневаюсь. Но не могла, не могла она, так много вложив в меня, нанести теперь мне удар, отречься. Вот и бросилась в нападение и под конец и себя, возможно, уверила, что любит.
Почему же молчал я? Почему не опроверг ее? Почему я себе не сказал прямо, что она лжет, лжет с лучшими намерениями? Да потому, что я уже не в силах был отказаться от нее, уйти. Не мог я.
«Бедный, несчастный кибер, влюбленный в деву Марту — все это глупые, безвкусные слова. Но я действительно любил Марту — с ее доверчивым ожиданием чуда, столь непохожим на мое ожидание, на мое усилие, с ее смешной жалостью к киборгам, со взлетами ума в какое-то время и с беспомощностью в другое, с ее неполучившейся любовью к мужу ж выдуманной любовью ко мне, с ее радостной готовностью отдавать себя другим, с ее веселой возней на лошадиной ферме, с ее тайными сомнениями, в которых она не признавалась даже себе, с ее азартом, который сейчас заменял ей любовь.
Артем был мне очень дорог, но все закончилось так стремительно и так больно. И лечила от этой боли Марта. Спокойствие, нежность, радость — они и были новой моей любовью, любовью к ней. И эти встречи на дорогах, и этот мир, который я заново открывал, — все это тоже было новой моей любовью.
Девушка с длинными ногами. С детским взглядом больших светлых глаз. С сильными и плавными, как у рыбы, движениями. В тысячу раз больше, чем человек, видел я ее, ощущал, слышал, внимал всему ее существу. Уж я-то действительно узнал бы ее среди тысяч. Мать может не узнать ребенка. Сын может не узнать матери. Но я, даже наполовину отключенный, узнал бы ее одну среди сонмищ людей!
* * *
Иногда я думаю — на этом бы и кончиться нашей жизни. Такой конец навсегда бы скрыл от людей невольную ложь Марты и никому не нужную правду обо мне.
Скандал кончился — нужно было продолжать работу и жизнь.
Для работы нам нужны были новые данные, и мы все чаще стали уходить в космические экспедиции.
Первоочередной задачей по-прежнему оставался природный кризис — это было как затяжная болезнь, как многоголовая гидра, когда на месте отсеченной головы вырастают новые, с которыми тоже нужно немедленно справляться. Но наши исследования не ограничивались этой проблемой.
Я, как и раньше, искал иных возможностей, иных решений организации живого, мыслящего. По-прежнему страстно хотел я найти иное. Но уже не для будущего, а для настоящего трудился я. Влить в человечество новую струю, тысячекратно усилить его жизнь, его возможности! Сделать доступными новые горизонты! Новый великий скачок, равный скачку из неживого в живое!
Мы уходили небольшими экипажами — по пять, по семь человек. В долгих трудных полетах чья-то слава, внешность, само прошлое наше представлялись не столь существенными. Сегодняшний день становился бесконечным, отодвигая и прошлое, и будущее в почти нереальную даль. В таких переходах даже корабль, даже приборы, даже обстановка кажутся живыми, наделенными своим характером, своим отношением к людям. Никого не шокировала моя внешность, ни у кого не вызывала удивления необычная привязанность ко мне Марты. И только возвращения на Землю, которых мы так ждали, были нам с Мартой каждый раз трудны.
Для широкой публики мы все еще были легендой. За нами следили любопытные глаза, словно ожидая увидеть над нами вспыхивающий, как на бегущей рекламе, нимб любви. В газетных отчетах о возвращении экспедиции нередко мелькали навязчивые фразы: «Среди участников экспедиции — Берки и Марта, те самые Берки и Марта, которые… Они по-прежнему неразлучны…» И фотографии: Марта, поднявшая руку, Марта улыбающаяся, Марта, обернувшаяся ко мне. На этих фотографиях Марта казалась такой же молодой, как прежде. Только это была уже не молодость, а моложавость. Ее свежесть, ее свет, ее гибкость как бы застыли, стабилизировались.
Мы и на Земле были обречены друг на друга, как в космосе. Мне это не было в тягость. Но Марта… Во время наших недолгих побывок на Земле она порой начинала избегать меня. Избегать — не совсем точное слово. Она стала раздражаться моим присутствием, куда-то уходила, где-то бродила, выдумывала, что у нее есть знакомства, неизвестные мне.
Я входил к ней — и она говорила, что только что пришла. Между тем все в комнате источало не менее чем двухчасовой ее запах. И книга, раскрытая у нее на коленях, была раскрыта уже добрый час — страница хранила чуть смазанные отпечатки ее пальцев. Я видел все это прежде, чем успевал сообразить, что вижу то, что она хотела бы скрыть. Тогда я отключал половину анализаторов, но делал это неловко, слишком явно, слишком поспешно. Заметив, Марта вспыхивала от возмущения.
— Между прочим, — говорила она холодно, — люди воспитанные делают это сразу, войдя!
— Прости!
— Кстати, тот факт, что я здесь, еще не говорит о том, что я не отсутствовала, хотя бы мысленно.
«Кстати», «между прочим» — в этих небрежных словечках было еще столько неопытной заносчивости! С годами Марта усвоила ироничный тон — как женщины, поразмыслив о возрасте, меняют покрой платья или прическу. Ей, верно, представлялось, что с этим ироничным тоном она выглядит взрослее. Но он все как-то не шел ей — ее ироничный тон. Хотела ли она показать свое знание жизни — и в самой нарочитости, неумеренности подчеркивания сказывались детская наивность, детское щеголяние; придумывала ли она какое-нибудь острое, безжалостное к себе и окружающим словцо — и невольно хотелось остановить ее, как подростка, который жаждет выглядеть развязным и грубым…
— Что же, — спрашивала Марта язвительно, — подобная вашей наблюдательность приятна, дает ощущение власти?
— Скорее, бессилия. Знаешь так много и в сущности ничего.
Почему и тогда, чувствуя эту невольную неприязнь, не освободил я ее? Я пытался… Я прислал ей записку, что устал, что нам нужно расстаться — я хочу жить и работать один. Она тут же прибежала.
— Неправда, — сказала она, задыхаясь. — Неправда. Я знаю, Берки, ты любишь меня. Я знаю.
В ответ я продекламировал старинные стихи:
Ты мне твердишь: любовь. Не знаю,
Не помню что-то, не видал…
Вот жалость — жалость понимаю…
Она хотела улыбнуться, превратить это в шутку — и не смогла. Мы делались на Земле такими взвинченными. Она не заплакала, нет, плакала она только от радости, от умиления. Но вместо улыбки получилась гримаса. И тогда мне вдруг все стало противно — я, и лаборатория, и деревья за окном, и мир. Мне вдруг стало тошно жить — и больше я ничего не помнил.
Это был второй в моей жизни обморок, но на этот раз мне пришлось пробыть в лечебнице гораздо дольше. Когда я вышел, Марта встретила меня, осунувшаяся и побледневшая.