И тут, в порыве откровенности, он первый раз в жизни признал себя побежденным. Это доказывало, что он был серьезно болен. С минуту он о чем-то думал, потом заговорил спокойно и тихо, так же разумно и трезво, как я сейчас с вами.
— Я был сущим глупцом, Тед, — сказал он, — всю свою жизнь я молол чепуху. И один господь, который читает в сердцах, знает, что мною руководило, — быть может, это было только тщеславие. Я сам не могу разобраться, Тед. Но он, он знает, что если я поступал глупо и был тщеславен, то в душе, в душе я…
Так говорил он, твердя все одно и то же, но внезапно умолк и протянул мне дрожащей рукой книгу. Тут в глазах у него зажегся прежний огонь. Я запомнил все до малейших подробностей, потому что, вернувшись домой, изобразил все это моей старушке матери, чтобы немножко развеселить ее.
— Возьми эту книгу и прочти ее, — сказал он. — Это мое последнее слово, последнее слово. Я завещал все свое состояние тебе, Тед. Постарайся употребить его с большей пользой, чем это удалось мне. — Тут он упал на подушки и закашлялся.
Помню, как я, вне себя от радости, возвращался домой. А в следующий раз, зайдя к нему, я застал его в постели. Пьяная экономка была внизу, и, прежде чем войти к дяде, я немного подурачился в коридоре со служанкой — я ведь был тогда молод. Он быстро угасал. Но тщеславие все еще снедало его.
— Ты прочел? — прошептал дядя.
— Читал всю ночь напролет, — сказал я, наклоняясь к его уху, чтобы подбодрить его. — Ваше последнее произведение, — продолжал я и, вспомнив какие-то стихи, добавил: — «отважной мысли взлет!»
Он тихо улыбнулся мне и попытался пожать руку, совсем слабо, как женщина, но так и не смог.
— «Отважной мысли взлет!» — повторил я, видя, что ему это приятно. Он не ответил. За дверью послышалось хихиканье служанки — мы ведь с ней иногда беззлобно прохаживались на его счет. Я взглянул дяде в лицо: глаза были закрыты, и вид у него был такой, словно кто-то двинул его кулаком по носу. Но он улыбался. Как странно, он был мертв, но улыбка торжества озаряла лицо лежавшего передо мной человека, потерпевшего в жизни полный крах.
Так и скончался мой дядя. Вы, конечно, понимаете, что мы с мамашей позаботились устроить ему приличные похороны. Затем, естественно, начались поиски завещания. Сперва мы действовали вполне пристойно, но к вечеру уже обдирали обивку со стульев, выламывали филенки письменных столов и простукивали стены, каждую минуту ожидая появления остальных родственников. От экономки мы узнали, что она действительно заверяла, в качестве свидетеля, завещание, — совсем небольшое, сказала она, на листке почтовой бумаги, не далее как месяц тому назад. Другим свидетелем был садовник, слово в слово подтвердивший все сказанное ею. Но будь я проклят, если нам удалось обнаружить это или какое-нибудь другое завещание. Моя матушка не скупилась на проклятия, и, должно быть, дядюшка не раз перевернулся в гробу.
Наконец адвокат из Рейгейта огорошил нас завещанием, которое было сделано дядей много лет тому назад, после небольшой ссоры с моей мамашей. И на мою беду, другого завещания так и не удалось найти. По этому завещанию все до последнего пенни досталось сыночку троюродного брата дядюшки, тому самому, что закричал тогда: «Прогоните его!» — и уж, конечно, он ни единого дня не смог бы выслушивать, как я, дядюшкину болтовню!
Человек со стеклянным глазом замолчал.
— Кажется, вы говорили… — начал было я.
— Одну минутку, — прервал меня он. — Мне много лет пришлось дожидаться развязки, — до самого сегодняшнего утра, а ведь я был заинтересован во всей этой истории побольше вашего. Имейте же и вы немного терпения. Завещание оформили, этот малый получил наследство и, едва ему исполнился двадцать один год, принялся транжирить деньги. Уж он, будьте уверены, сумел все промотать! Он по любому поводу бился об заклад, кутил, швырял деньгами направо и налево. У меня все внутри переворачивается, как подумаю, какую жизнь он вел! Ему еще не было тридцати, когда он спустил все до последнего пенни, и кончил тем, что попал в долговую тюрьму. Он сидит там уже три года…
Ну, конечно, мне пришлось туго, ведь я — вы понимаете сами — умел делать только одно — выклянчивать наследство, все мои планы, так сказать, ждали своего осуществления, когда старикан скончался. Я пережил хорошие и плохие времена. Сейчас я как раз на мели. По правде сказать, я порядком нуждаюсь. И вот нынче утром я шарил по комнате, выискивая, что бы еще можно было продать, — и все эти подаренные мне тома, которых никто не купит, даже чтобы завернуть масло, действовали мне на нервы. Я обещал дяде никогда не расставаться с его книгами, и сдержать это обещание было легче легкого. С досады я швырнул в них башмаком, и книги рассыпались по комнате. Один том от удара подлетел кверху, описав в воздухе дугу. И из него выскользнуло — что бы вы думали? — завещание! Он своими руками отдал мне его в том самом, последнем томе.
Мой собеседник сложил на столе руки и печально взглянул здоровым глазом на свою пустую кружку, затем, тихо покачав головой, тихонько добавил:
— Я ни разу не раскрыл этой книги, даже не разрезал листы. — Тут он с горькой усмешкой посмотрел на меня, ища сочувствия. — Подумайте только! Запрятать его туда! А? В такое место!
С рассеянным видом он стал вылавливать из лужицы пива дохлую муху.
— Вот вам пример авторского тщеславия, — сказал он, посмотрев мне в лицо. — С его стороны это совсем не было злой шуткой. У него были самые лучшие побуждения. Он всерьез думал, что я и впрямь прочту дома его окаянную книгу от корки до корки. Но это также доказывает, — тут его взгляд снова обратился на кружку, — как плохо мы, несчастные создания, понимаем друг Друга.
Но нельзя было не понять явного желания еще выпить, сквозившего в его взгляде. Он принял угощение с плохо разыгранным удивлением и сказал непринужденным тоном, что если уж я так настаиваю, то он, пожалуй, не прочь.
(
перевод Н. Высоцкой)
Лейтенант стоял перед стальным шаром и жевал сосновую щепочку.
— Что вы думаете об этом, Стивенс? — спросил он.
— Это, пожалуй, идея, — протянул Стивенс далеко не уверенным тоном.
— По-моему, шар должен расплющиться в лепешку, — сказал лейтенант.
— Он, кажется, рассчитал все довольно точно, — произнес Стивенс все еще бесстрастно.
— Но подумайте об атмосферном давлении, — продолжал лейтенант. — На поверхности воды оно не слишком велико: четырнадцать футов на квадратный дюйм; на глубине тридцати футов — вдвое больше; на глубине шестидесяти — втрое; на глубине девяноста — вчетверо; на глубине девятисот — в сорок раз; на глубине пяти тысяч трехсот, то есть мили, это будет двести сорок раз по четырнадцати футов; значит — сейчас подсчитаем, — тридцать английских центнеров, или полторы тонны, Стивенс; полторы тонны на квадратный дюйм! А глубина океана здесь, где он хочет спускаться, пять миль. Это значит — семь с половиной тонн.