— Снег идет сильнее, чем когда мы выехали из клуба?
— Да, пожалуй, сильнее.
— Налейте мне чего-нибудь.
— Конечно, сейчас.
Они развернули кресла друг к другу, и Рендер поднял столик, достал из бара два бокала.
— За ваше здоровье, — сказал Рендер, наполнив бокалы.
— И за ваше.
Рендер опустил бокал. Эйлин медленными глотками пила шампанское. Рендер ждал следующего хода. Он знал, что сократовские игры — не для двоих, и приготовился к новым вопросам прежде, чем она сказала то, что собиралась сказать.
— А что было самое красивое из того, что вам приходилось видеть?
«Да, — подумал он, — я угадал».
И ответил, не задумываясь:
— Гибель Атлантиды.
— Я говорю серьезно.
— И я тоже.
— Может быть, расскажете поподробнее?
— Очень просто. Я потопил Атлантиду, — сказал он. — Собственноручно. Это было три года назад. Боже мой, как это было красиво! Кругом башни из слоновой кости, золотые минареты, серебряные балконы. Там были опаловые мосты с пурпурными арками и млечнобелые реки, текущие в лимонно-желтых берегах. Там были выложенные нефритом кровли, и кроны деревьев, древних, как мир, нежно касались пузатых облаков, а у пристаней Ксанаду, изящных, как музыкальные инструменты, морские корабли покачивались на волнах прилива. Двенадцать принцев королевской крови собрались на закате в двенадцатиколонном Зодиакальном зале Колизея послушать игру грека, тенор-саксофониста.
Само собой, грек был моим пациентом — параноиком. Этиология в таких случаях всегда сложная, но, покопавшись в нем хорошенько, я пришел именно к такому диагнозу. Потом я дал ему немного покуражиться, но в конце концов пришлось-таки расколоть Атлантиду пополам и утопить так, что и следа не осталось. Он снова выступает, и вы, конечно, слышали его музыку, если вообще вам нравится подобного рода музыка. Славный парень. Мы с ним время от времени встречаемся, но он уже больше не считает себя последним преемником величайшего менестреля Атлантиды.
И все же иногда, когда я вспоминаю апокалипсис, который я устроил, исходя из его мании величия, то испытываю мимолетное чувство утраченной красоты, — ведь, пусть даже на одно мгновенье, его патологически обостренные чувства были моими чувствами, а ему его сон казался самым прекрасным в мире.
Он снова наполнил бокалы.
— Я имела в виду не совсем то, — сказала она.
— Знаю.
— Мне хотелось услышать о чем-то реальном.
— Это было реальнее реального, уверяю вас.
— Не сомневаюсь, но…
— Но я разрушил то, на чем вы собирались строить ваши доводы. О’кей, извините. Постараюсь исправиться. Вот, пожалуй, то, что могло бы быть реальным.
— Представьте себе, — начал он, — что мы идем по краю глубокой песчаной воронки. Ветер заметает ее снегом. Весной снег растает, ручьи потекут по склонам, а часть талой воды испарится на солнцепеке. Останется один песок. На нем ничего не растет, разве что редкие кактусы. Живут здесь только змеи, несколько птиц, насекомые, да маленькие твари, роющие себе норы, да пара бродячих койотов. В полдень все они будут искать тень. Какой-нибудь старый столб, камень, череп или кактус, за которыми можно укрыться от солнца. Там вы увидите, как жизнь прячется, отступает перед стихией. Но краски там неправдоподобно красивы, и стихии — даже прекрасней, чем то, что они разрушают.
— Здесь, поблизости, такого места нет, — сказала Эйлин.
— Если я говорю, значит, есть. Я видел его сам.
— Да… Вы правы.
— И какая разница, будь то картина художницы по фамилии О’Киф или что-то, что я вижу из окна? Ведь я вижу это.
— Признаю правильность вашего диагноза, — сказала Эйлин. — Может быть, вы скажете сами?
— Нет, продолжайте.
Рендер снова наполнил низкие бокалы.
— Не в порядке мои глаза, — сказала она, — но не мозг.
Рендер поднес зажигалку к ее сигарете.
— Я смогу видеть чужими глазами, если сумею проникнуть в чужой мозг.
Он тоже закурил.
— Невроконтактный метод основан на том, что в двух разных нервных системах могут возникать одинаковые стремления, фантазии…
— Контролируемые фантазии.
— Я могу выступать в роли терапевта и одновременно получать реальные зрительные впечатления.
— Нет, — сказал Рендер.
— Вы не знаете, что значит быть наглухо отгороженным от целого мира, влекущего, прекрасного! Знать, что какой-нибудь кретин-монголоид может испытывать что-то, что вам не дано и что он никогда не сможет оценить, потому что, как и вы, был еще до рождения обречен генетической прихотью, чем-то таким, где нет места справедливости, где царит чистейшая случайность.
— Справедливость появилась во Вселенной не сама по себе. Ее выдумал человек. Но, к сожалению, человек живет во Вселенной.
— Я прошу помощи не у Вселенной, а у вас.
— Извините, — сказал Рендер.
— Почему вы не хотите помочь мне?
— Потому что вы себя так ведете.
— А именно?..
— Эмоционально. Для вас слишком много значат эмоции. Когда врач находится в резонансе с пациентом, возникающее в нем возбуждение, как наркотик, отвлекает его от собственных телесных ощущений. Это неизбежно — его сознание должно быть полностью поглощено непосредственными операциями. И его эмоции тоже должны как бы на время отключаться. Конечно, в каком-то смысле это невозможно, поскольку личность всегда в той или иной степени эмоционально заряжена. Но эмоции врача сублимируются в отвлеченное чувство бодрости, веселья или, как в моем случае, в художественную грезу. В вас же «видение» может вызвать слишком сильную реакцию. Вы будете подвергаться постоянному риску утратить контроль за развитием сна.
— Я не согласна.
— Разумеется, вы не согласны. Однако факт остается фактом: вам придется, причем постоянно, иметь дело с патологией. Девяносто девять процентов людей не отдают севе отчета в том, какая это могучая сила — неврозы, просто потому, что мы не в состоянии оценить масштабы собственных неврозов, — я уж не говорю о посторонних, — когда воспринимаем их извне. Поэтому ни один невроконтактор никогда не возьмется лечить вконец свихнувшегося психа. Из немногих первопроходцев в этой области почти все теперь сами — пациенты. Это похоже на низвержение в мальстрем. Если врач теряет контроль во время напряженного сеанса, он становится уже не Ваятелем, а Ваяемым. В теш случае, когда нервные импульсы искусственно усилены, симптомы нарастают в геометрической прогрессии, а эффект трансференции происходит мгновенно.
Пять лет назад я ужасно часто катался на лыжах. Бегать на лыжах мне пришлось потому, что я вдруг начал страдать клаустрофобией, и вытравить из себя эти страхи удалось только через полгода, — а все из-за ничтожной ошибки, происшедшей в неуловимо короткое мгновение. Пациента мне пришлось передать другому врачу. А ведь обратный эффект тогда сказался очень незначительно. Иначе, моя милая, можно провести остаток дней, прохлаждаясь в психолечебнице.