Фокусы Маэстро были, правда, иного сорта. Они были невозможны, недопустимы! Маэстро просто издевался над нами, над здравым смыслом, над нашим разумом и привычным чувством реального.
Он начал с того, что сделал «необходимое пояснение».
— Мне удалось решить проблему невидимки, — говорил он, — решить удачно и исчерпывающе. Надеюсь, вы не думаете, что это массовый гипноз или что-нибудь в этом роде, и не сомневаетесь в том, что именно я говорю с вами…
— А вы-то сами слышите что-нибудь? — перебил его один из гостей.
— Конечно, дорогой Павел Иванович! Как видите, сразу же вам и отвечаю.
— А можете ли вы что-нибудь делать в этом невидимом состоянии? — спросила Марина.
— О, это вопрос каверзный! Но разрешите ответить на него делом. Сейчас, друзья, я начинаю художественную программу. Первым номером идет музыка.
Он отошел в дальний конец комнаты, где стояло пианино, очевидно, специально на этот случай принесенное сюда. Я прекрасно знал, что Маэстро никогда не занимался музыкой и не обладал даже признаками музыкального слуха.
— Дайте мне сюда, пожалуйста, стул… Так, благодарю вас.
— Открыть клавиатуру?
— Нет, это не важно. Крышка мне не мешает нисколько… Ну, садитесь, слушайте…
Прозвучали первые громкие и тяжелые ноты второго прелюда Рахманинова. Потом пошли полные звуков сложные аккорды, которых, конечно, никогда не мог бы заучить мой друг. Прелюд был сыгран превосходно. Я тихо подошел к пианино и, когда был взят последний аккорд, приник ухом к полированной поверхности… Струны звучали… Сомнений не было.
Потом Маэстро сыграл один из вальсов Шопена — сыграл виртуозно, легко. Мы восхищенно аплодировали. Затем он просвистел алябьевского «Соловья» под собственный аккомпанемент.
— Как видите, друзья, становясь невидимым, я приобретаю способности, которыми никогда не обладал. Замечательно, не правда ли?
— А петь вы тоже можете?
— Могу! И притом каким угодно голосом — басом, тенором, сопрано, контральто — любым. Хотите, спою женским, сопрано?
И мы услышали арию Розины из «Севильского цирюльника».
В этом голосе не было ни малейшего намека на то, что поет не женщина. Мне даже показалось, что я узнал Барсову…
Но на этом Маэстро закончил музыкальное отделение.
— Теперь, — сказал он, — разрешите продемонстрировать перед вами нечто такое, что даже не имеет названия в современном эстрадном искусстве. Номер называется «полет духа». Я буду летать. Смотрите! Поднимаюсь… Вот я уже над столом, слышите? Еще выше… Вот лечу над вами…
И так, не умолкая ни на секунду, чтобы мы могли следить за ним, Маэстро медленно и незримо парил над нами в воздухе, останавливался где-то около люстры, пролетал над самым столом…
Я опять вспомнил свои юношеские полеты во сне…
— Последний номер программы! — провозгласил Маэстро. — Сейчас я исчезну. Тут же, в воздухе, над вами. Исчезну, чтобы снова перевоплотиться. Надеюсь, кое-кому из вас будет понятно, для чего я продемонстрирую это исчезновение. Итак, внимание! Раз, два…
Что-то щелкнуло едва слышно, — при этом Марина прошептала: «Да, да… совершенно так же», — и все мы почувствовали, что Маэстро перестал существовать там, под потолком.
А через минуту открылась дверь, и он вошел — обыкновенный, видимый, немного утомленный. Мы встретили его овацией.
Едва ли кто-нибудь из гостей ожидал, что крайнее любопытство, возбужденное этим ошеломляющим спектаклем, так и останется неудовлетворенным. Но Маэстро наотрез отказался открыть тайну своего «перевоплощения».
— Не могу, — отбивался он. — Во-первых, плох тот фокусник, который стал бы объяснять, как он делает свои фокусы; во вторых, согласитесь, что неудовлетворение вашей любознательности — очень небольшая плата за такое необыкновенное представление. И, наконец, тайна невидимости — это мое научное открытие, очень серьезное, и пока оно не запатентовано, я не имею права его разглашать.
Трудно было понять, говорит ли он серьезно, или шутит. Около трех часов гости разошлись.
Меня и Марину он задержал и, когда все ушли, спросил, хитро улыбаясь:
— Ну как, похоже?
— Конечно! Это то самое и есть, — ответила Марина, уверенная в том, что вот сейчас мы наконец узнаем все.
— А вы ничего не поняли?
— Абсолютно, — сознался я. — Кроме разве того, что все это не имеет никакого отношения к психике.
— Ну, разумеется! — рассмеялся Маэстро. — Теперь слушайте. Вы, конечно, жаждете объяснений. Готов дать вам их и, если хотите, сейчас же. Но я предлагаю другое. Погодите еще день. Вот почему: я знаю, что вы не очень склонны к технике и слабо в ней разбираетесь. Но вы любите и понимаете искусство. А я сейчас веду одну экспериментальную работу в области… только не удивляйтесь, пожалуйста… в области кино. Работа эта имеет прямое отношение к тому, что вы сегодня видели, и мне хотелось бы показать вам завтра же кое-какие результаты ее. Вам это будет интересно и облегчит понимание сегодняшних чудес, а мне очень ценно будет ваше мнение — зрителей, не искушенных во всяких новых технических махинациях.
Нам не оставалось ничего другого, как согласиться на это предложение.
На другой день в шесть часов вечера, как было условлено накануне, мы встретились с Маэстро в Лиховом переулке, у входа в здание, где помещались экспериментальные мастерские и студии кинокомитета. Пройдя по лестницам и коридорам, заглушенным мягкими дорожками и коврами, мы оказались одни в небольшом кинозале с рядами кресел перед экраном. Усадив нас, Маэстро вышел, чтобы сделать какие-то распоряжения, затем присоединился к нам и, повернувшись в сторону проекционной комнаты, скомандовал:
— Можно начинать!
Свет в зале погас, экран вспыхнул, демонстрация началась.
Это был небольшой, очевидно экспериментальный звуковой фильм, продолжавшийся не более пятнадцати минут.
Он состоял из нескольких, даже не связанных по содержанию, отдельных сцен. Одна из них изображала допрос подсудимого в кабинете следователя, другая — репетицию в театральной студии, третья — кормление зверей и птиц в зоопарке. Все это было занятно, как эпизоды кинохроники, но… не больше. Никаких потрясающих «чудес», на которые можно было рассчитывать, зная Маэстро, мы в этом фильме не увидели.
И в то же время с первых же кадров нам стало ясно, что никогда еще ничего подобного мы не встречали в кинотеатрах. В чем именно заключалось новое — оставалось непонятным, но люди, звери, птицы в этом фильме казались во много раз более живыми, реальными, чем обычно на экране. Ясно чувствовалось, что какая-то условность, всегда сопровождающая кинофильмы, здесь была устранена. Волнующийся преступник, уссурийский тигр, чавкающий над громадной костью, визгливая обезьяна, заметавшаяся от возбуждения по клетке при виде пищи, — все эти герои экрана стали необычайно притягательными самим ощущением их живых голосов и движений.