Он был последним.
Последним сражавшимся — потому что двоих чернокожих гигантов наши, кажется, взяли в плен. Одному, навалившись толпой и стараясь не касаться его головами, заломили руку назад и вверх и повели, полусогнутого, куда-то направо вдоль оцепления. А второй сам поднял руки, сцепив пальцы на затылке, и побрел туда же.
Обоих втолкнули в налетевший откуда-то вертолет.
Ярко-зеленый хищник, заглотив добычу и схлопнув челюсти люка, бесшумно взмыл… Все-таки облачность тут ненормально низкая и плотная. Не бывает такой облачности. Вертолет канул в нее, как в грязную воду, и растворился каплей зеленых чернил. Я все же успел углядеть аляповатый опознавательный знак на борту: белый восьмиконечный крест на разделенном диагональю малиново-синем квадрате. Цвета российские — но крест какой-то странный…
Победители подбирали убитых и стаскивали их в одно место, как раз напротив нашего помоста, по эту сторону оцепления. Оцепление продолжало стоять. Трупы (и своих, и чужих, без разбора) укладывали в аккуратный длинный ряд. Ногами к нам, головами к югу — если там все еще был юг. В этом чудилось что-то языческое. И одновременно шекспировское.
Вся санитарно-похоронная суета заняла очень мало времени (я не смотрел на часы, но вряд ли больше двадцати минут). Потом было что-то вроде краткого торжественного построения, и трижды прозвучал залп. Одиночными. В небо. Это были первые выстрелы после начала битвы («шилки» стреляли до). Солдатики, побросав автоматы в кучу к ногам оцепления, потянулись обратно к столам, на ходу подбирая свои передники.
Трупы остались лежать.
Все почему-то уже были возле нашего, одиннадцатого, вагона, который теперь, после того как исчезли первые пять, оказался центральным. Они там все галдели и толкались, наседая на кого-то в центре, а тот, на кого наседали, громогласно (в мегафон, что ли?) обещал соблюсти закон, ответить на все вопросы и разрешить возникшие затруднения — но для начала просил помолчать и послушать речь какого-то полковника.
Я заметался.
Мне очень захотелось узнать ответы на все вопросы и чтобы кто-нибудь разрешил мои затруднения. Но сквозь галдящую толпу было не протолкаться. И тут в первых рядах толпившихся я увидел Симу, а Сима увидел меня.
— Петрович! — заорал он. — Давай сюда! Старики, пропустите Петровича! Ты где пропадал? Щас Умориньш говорить будет.
— Кто такой Умориньш? — спросил я, когда «старики», расступившись, пропустили меня к Симе. Похоже, Сима был у них в авторитете.
— Щас увидишь, — пообещал Сима, заботливо отводя от меня чей-то локоть. — Потише, старик, у Петровича бок раненый.
— У меня самого легкое пробито, — огрызнулся тот. — Ассегаем. Я почти сутки кровью харкал…
— Вот ты и не толкайся, старик, побереги легкое, — посоветовал Сима. — Тебе видно, Петрович?
Мне было видно. Прямо перед нами, стиснутая толпой пассажиров, стояла ярко-зеленая с желтыми пятнами бронированная машина непривычных очертаний. Вместо кузова у нее была обширная, ничем не огражденная низкая платформа, и на ней стояли четверо. Один яйцеголовый, в длинной, до пят, пятнистой плащ-накидке с золоченными эполетами и такими же витыми аксельбантами поверх нее, — и трое с нормальными лицами. Из этих троих один был рослый, крепкий, чернокожий, в ярко-зеленом облегающем комбинезоне и с непокрытой головой. Двое других (европеец и не то японец, не то китаец) были одеты в серо-голубые штатские костюмы. Голубые каски с белыми буквами OUN у них на головах отнюдь не казались лишними… Мегафон был в руках у европейца, и европеец что-то не по-русски говорил, а из толпы его очень по-русски перебивали.
— Которые в касках — наблюдатели, — пояснил Сима. — Чтобы закон не нарушался. Умориньш самый блискучий, без головы. Щас он нам скажет. С броневичка, как Борис Николаевич…
Действительно, европеец уже перестал говорить и протянул мегафон яйцеголовому в аксельбантах. Приказ-полковник коротко, от бедра, отрицательно махнул растопыренной ладонью и по-кошачьи мягко выступил на несколько шагов вперед. Остановившись у самого края платформы, он заложил руки за спину и стал качаться с пятки на носок.
Гомон в толпе понемногу стихал — все ждали, что скажет приказ-полковник Умориньш.
Перестав качаться, он резким движением откинул в стороны полы своей пятнистой плащ-накидки, правую руку положил на пятнистую кобуру, а пальцы левой сунул под ремень. Из яйца на его плечах раздался голос (и сразу стало ясно, почему он отказался от мегафона):
— Солдатами не становятся, господа! Ими — рождаются!
Наверное, в этом месте ему всегда возражали, потому что он привычно замолчал. Но мы возражать не стали, и приказ-полковник, дернув эполетом, продолжил.
(В дальнейшем он обходился без ораторских пауз, делая лишь короткие передышки после долгих периодов. Все его фразы были круглы, обкатаны и не однажды произнесены.)
— Я глубоко убежден в том, — говорил нам приказ-полковник Умориньш, — что здесь, среди вас, тоже нашлось бы немало прирожденных солдат! Но общий уклад штатской жизни, увы, не способствует ни проявлению, ни воспитанию в современном человеке высоких воинских качеств. Даже напротив тому: боевой дух, генетически присущий прирожденному воину, педагоги именуют «естественной детской агрессивностью» — и, противореча собственной формулировке, всеми доступными им средствами давят в человеке естество! А повседневная безопасность вкупе с безопасной повседневностью штатской жизни успешно довершают начатое в детстве подавление воина в мужчине.
Иногда я удивляюсь тому, что армии все еще существуют. Я с ужасом вглядываюсь в грядущее, и меня прошибает холодный пот, когда я пытаюсь представить себе мир без войны. Но логика и здравый смысл приходят мне на помощь, и я с облегчением стряхиваю с себя беспочвенные кошмары. Воин, солдат, ландскнехт, рейнджер спит или бодрствует в каждом из нас, господа! Он может уснуть надолго, порой — на целые поколения. Но спит он чутко, как подсменный часовой. Рано или поздно звучит побудка. Рано или поздно цивилизация начинает задыхаться в атмосфере, перенасыщенной безопасностью. Ведь мир без войны — это воздух без кислорода!.. И тогда старики вспоминают былые баталии, в которых некогда стяжали славу их прадеды, и, пряча глаза, шепелявят дежурные фразы о «бессмысленности массовых убийств» — а юноши, вежливо слушая их осторожные бредни, вдруг различают за привычной вонью обыденных заклинаний нечто живое и новое. И жадно глотают кислород геройства, воинской чести и доблести. Вскоре они неизбежно осознают, что сами же и являются источником этого кислорода! Тогда возникают и переполняются призывные пункты, растут ополчения, макаронные фабрики снова штампуют патроны, а на тягачи и бульдозеры, возвращаются орудийные башни. «Что такое мир? Чуткий сон войны!» — так сказал поэт. Я скажу больше: мир — это сплошной и огромный повод к войне. Мужчине с проснувшимся геном геройства и доблести всегда найдется достойное дело на этой земле!