Одно известно: в партизанский отряд его через неделю принесли на самодельных носилках два пастуха. Обезображенного. В беспамятстве. В бреду. Уже и война окончилась, и друзья подались кто куда - от Испании до России, а он все в сознание не приходил. А когда пришел - увидел над собою единственным глазом прекрасное и заплаканное лицо девушки. Той, что вышла тогда из камеры и вскоре растворилась с Баскаковым Петром в спасительной тьме ущелий...
Мама моя Стефания, Стеша Беллоне, самолет проносит меня над твоей и моей землей, и бородатый пилот в фуражке с кокардой, наклоняясь ко мне, говорит:
"Вон, взгляните, синьор, будто розовые раковины в синеве и зелени волн. Это карьеры Каррары, не будь этого мрамора - сам божественный Микеланджело не создал бы ни "Давида", ни "Оплакивания Христа"...
Как? Вы родились в Карраре? 0-ля-ля, а акцент у вас неаполитанский, и за это стоит выпить ламбрусского, лучшего в мире вина... Убедились? О, да вы на Сицилию! Археолог? Браво, синьор!.." Мама Стеша, как нашла ты его над ручьем, как укрыла от предателей и ищеек, как вдохнула в него память, волю к жизни, саму жизнь. Самолет проносит меня над моей и твоей землей, и я чувствую, как две крови сплелись во мне и слились, как сплелись вы с отцом в то утро, когда твои волосы стекали ему на грудь. Как сумела ты без единого крика и вздоха прожить с ним и со мною сперва в деревушке за Уралом, на поселенье, потом в Джезказгане и наконец в доме дедовом, в Алма-Ате. Даже я не решался, когда подрос, целовать его, как в детстве, туда, где было когда-то лицо, но ведь ты вообще никогда его не видала вблизи, отцово лицо, разве что на фотографиях довоенной поры... Ты накладывала мне примочки на рассеченную бровь после того, как третьегодник Бусыга обозвал отца моего уродом, и мои ручонки на его горле расцепляли четверо учителей; ты говорила: "Будь спартанцем, не хнычь, сын героя, твой отецпрекраснее всех". Мама Стеша, сквозь рев исполинской трубы самолета я слышу нежное пенье каррарских розовых раковин: "Всех прекрасней Стефания ты..."
* * *
Лишь дважды удивил меня отец. Сначала, когда получил большую министерскую премию, не помню, тысячи полторы или две и, закупив на все эти деньги коньяка, водки и разной провизии, укатил на служебном грузовике в горы, где в пансионате для инвалидов войны доживали жизнь существа без рук и без ног, не пришедшие в память, слепоглухонемые. Через неделю мы поехали за ним с дедом. Он легко дал себя увезти домой, где встал перед матерью на колени и сказал поитальянски, чтоб, наверно, не понял дед: "Прости меня, пса поганого, Стефания. Повинную голову меч не сечет. Клянусь Каррарой - больше ни капли зелья в рот не возьму". И слово свое сдержал.
Потом, года через три, приехал из Москвы Баскаков. Кудрявый, быстроглазый, в генеральской форме, он, как ребенок, изумлялся нашей библиотеке; грушам и яблокам в саду, георгинам вровень с крышей сарайчика, которые выращивала мама.
- Отпусти шофера, Петр, - сказал отец. - Воскресенье, а ты полдня машину держишь. У него тоже ведь семья.
- А для чего мы воевали, кровь проливали? - весело спросил генерал, но машину отпустил. Он прожил на ведомственной даче в горах целый месяц, изредка наведывался к нам. Перед отъездом в Москву он положил отцу на стол зеленый конверт.
- Скажу тебе как фронтовому другу, Миха, только не обижайся, браток: живешь ты неважнецки. Книжки старинные - хорошо, грушки-яблочки - тоже. А вот второй этаж в доме не мешало бы надстроить. И дачку в горах заиметь. Ежели пожелаешь, я об участке похлопочу.
Отец хмурился, потирал ладонью ту, багровую, с зелеными пороховыми вкраплениями, половину лица.
А Баскаков ничего не замечал, все больше распаляясь.
- Мой тебе совет, Никифорыч, для начала обзаведись хотя бы гарнитуром, а?.. В конверте деньжата и телефон завмага из округа, понял? Да не дергайся, я ж тебе жизнью обязан, Михаил. Ну, давай обнимемся на прощанье.
- Обнимал медведь барана, - глухо отозвался отец, не вставая. - Значит, живу неважнецки, да? Гарнитурчиков не нажил, да? А ты забыл, к каким местам тебе хозяева поместий на Рейне провода прикладывали? Владельцы дачек! Любители венской мебели!..
Не ожидал от тебя, Петр Борисович! Перед бойцами, чьи кости точат в земле черви, не стыдно?
С отцом случился сердечный приступ, и мама, как всегда, сама ему впрыснула камфару.
Баскаков всю ночь просидел возле отца. Беспрестанно пил, почти не закусывая, но хмель его, видно, не брал.
Всю ночь он просил у отца прощения, говорил, что его сгубила расчетливая нелюбимая жена, что он, Петр Баскаков, отца моего сегодня предал, но, что случись снова война, он за него в огонь кинется и в воду.
- Ох и любишь ты, Баскаков, воду в ступе толочь,- подал наконец голос отходчивый отец. Видимо, друга он простил, но тот у нас больше не появлялся.
* * *
Мальчишки ждали меня у мельницы. Мы двинулись вверх по косогору через грязный подсыхающий сад с обрывками прошлогодней листвы и кое-где торчащими на ветках бурыми яблоками. На вкус они немного отдавали гнилью, но зато пахли прошлогодним летом.
Нас было шестеро, все из одной школы. Наш вожак Чава поигрывал на поясе настоящим финским ножом в чехле. Мы страшно ему завидовали еще и потому, что на прошлой неделе он обнаружил на Ласточкином озере тайник времен гражданской войны. Он гнался с собакой за лисой и провалился в яму, где под истлевшим брезентом и трухлявыми досками стояли вплотную друг к другу четыре ящика. В одном лежали промасленные винтовки, но без патронов. Другие Чава не открывал.
Мы должны это сделать вместе, заодно оценив, какой он всем верный друг.
Мы долго искали тайник, замаскированный пожухлыми стеблями курая, но наконец нашли. Радости не было предела. Решили положить несколько довольно тяжелых снарядов в вырытую ямку и развести сверху большой костер, чтоб жахнуло как на войне. В углу снарядного ящика я заметил гранату, похожую на зеленый апельсин, только с рифлеными стенками, и побежал похвастаться к Чаве.
- Давай сюда, - сказал он, - все тайниковое мое.
- Не получишь, не получишь, 'только зря себя помучишь! - смеялся я, прыгая на одной ножке. Он обиделся, навалился на меня, мы начали возиться. Не знаю, как оказалось в его руке стальное колечко с усиками, но хорошо помню его белое ватное лицо, когда он начал пятиться к большому камню, повторяя беспрестанно:
- Только не разжимай руки! Только не разжимай руки!
Когда он юркнул за камень, я услышал над ухом голос отца:
- Он прав, Олег, не надо разжимать, а не то она взорвется.
Человек, разительно похожий на отца, но с тем, не обезображенным, довоенным, лицом крепко обхватил мои руки.
- Давай-ка спустимся к воде, - говорил негромко он. - Ты ведь знаешь, Олег, почему озеро называют Ласточкиным?