— Я знаю, – мягко сказал Кришна. – Иди ко мне...
Звезды, повидавшие всякого, жмурились и смеялись.
Здоровую тыкву-мишень уже сплошь истыкали стрелы, и лучник мог вполне заслуженно гордиться собой. Серебряный возился с сыном – учил Храбреца-Абхиманью стрелять из малого лука. По размеру оружие тому вполне сходило за маха-дханур. Храбреца еще рано было отдавать в учение, по обычаю ариев – в семью гуру или его ашрам, если наставник уже покинул мирское. Но более естественных игр, чем с оружием, для мальчугана-кшатрия быть не могло; во всяком случае, таких не мог придумать отец.
— А я стрелю тигру? – спрашивал сын, нимало не сомневаясь в своих силах.
— Конечно! – соглашался отец и делал страшные глаза.
— Большого?
— Огромного! И страшного.
— Как дядя Бхима?
— Еще страшнее, – в полном восторге отвечал Арджуна; после чего грозный воитель падал на четвереньки и начинал увлеченно ползать кругом, изображая не менее грозного тигра. Храбрец хохотал и хлопал в ладоши, тигр очень похоже рычал и принюхивался, а потом замечал юного героя и приседал в испуге. Обоим было чему радоваться: вторая стрела малыша уходила в полет раньше, чем вгрызалась в мишень ее сестра, – и это делали руки четырехлетнего ребенка! Поистине же, достойный сын великого отца счастливо рос среди мира и изобилия, окруженный заботой многочисленных родичей, радуя их сметливостью и почтением, – как провозглашали вандины-панегиристы, по мнению внимавших, не преувеличивая ни на ману.
Достойный сын пищал от счастья, глядя, как великий отец, прикинувшись обезьяной, пробует на зуб обнаруженных блох.
Вандинов поблизости не ходило, а значит, и бояться было некого.
Не все считают, что великому герою можно иногда подурачиться, забавляя сына.
Храбрец уже икал, глядя на то, какие рожи корчит его самый замечательный на свете папа, а уж когда папа взялся его щекотать, вовсе оглох от собственного заливистого визга... он был бесконечно и безоглядно счастлив, и все на свете радовалось вместе с ним.
А потом в их дружный смех влился третьим негромкий свирельный голос.
Отец поднял голову. Абхиманью тоже обернулся, и мордашка его стала не по-детски замкнутой. Тот, третий, возвышался над ними, блистая нечеловеческой красотой; руки-лучи Сурьи били наотмашь, но от тени, упавшей на траву, повеяло ознобным холодом. Родной дядя Храбреца по матери улыбнулся одними губами и певуче сказал несколько слов, которых Абхиманью не разобрал.
Арджуна встал и чужим голосом велел: “Продолжай упражняться”. Потом повернулся и вместе с дядей пошел к дворцовым строениям, подобным россыпи жемчужин в траве.
Абхиманью смотрел им вслед.
Дядя сказал:
— Нельзя так сильно любить своих детей.
И папа ответил:
— Из него вырастет хороший воин.
— Люди теряют голову, когда дело касается их детей, – дядя пожал плечами, – а ведь это всего лишь побочные продукты тела...
Храбрец не до конца понимал, о чем они говорят, но слова падали потухшими угольями, от них трава жухла, птенцы высыхали в яйцах...
Он испугался.
...и с пронзительной ясностью ощутил, что в руках у него лук, за спиной – колчан, а в животе огненным нарывом вспухает ярость – страшная, взрослая, боевая ярость, достойная Серебряного Арджуны!
Дядя, словно почувствовав ненавидящий взгляд, впившийся ему между лопаток, обернулся через плечо. Сверкнул улыбкой, и тело Абхиманью вдруг стало войлочным, а голова – пустой и легкой.
Они уходили: огромные ростом, могучие и прекрасные.
Ребенок смотрел им вслед.
Ваю-Ветер шевелил ему волосы, горячие пальцы Солнца пятнали плечи ожогами, но малыш не двигался и ничего не думал.
Вообще.
Он бы так и стоял до вечера, но поблизости беззвучными шагами прошелся охотник на кобр; обернулся, подумал, и тень снова подползла к Абхиманью. Странное дело – на этот раз она была теплой.
— Привет, детеныш! – сказал старший из дядь-близнецов.
— Привет... – угрюмо сказал Храбрец. Глаза малыша предательски блестели.
— Чего глаза на мокром месте? – Накула присел на корточки. – Папу твоего увели?
— Угу...
— Слушай внимательно, – строго сказал Мангуст. – Папу твоего заколдовали. И только ты можешь его расколдовать.
— Как?
— Вот слушай. Для этого: возьмешь кошку. Привяжешь ей к хвосту погремушку. И ночью...
— Но-но! – одернул второй дядя-близнец, возникнув, казалось, из ниоткуда; хотя гуляй Богоравный в одиночестве, было б куда удивительней. – Ты все шутишь, а ребенку может боком выйти... Эй, детеныш! Тебе папа сказал упражняться? Вот и давай.
И они тоже ушли.
Абхиманью долго стоял и силился заплакать, но не мог.
Зато потом, тычась лицом в теплые мамины колени, он отревелся по полной. “Нельзя, – повторял он, захлебываясь. – Нельзя!”
Мама гладила его по черным кудряшкам и вздыхала. Глаза ее были закрыты, как будто она спала.
Потом на минутку заглянула другая мама, скрылась и вернулась с удивительным деревянным слоном, который умел трубить, если его дергали за хвост.
Храбрец слона взял, порассудил и реветь перестал. Обе мамы перевели дух, сообща выгнали его со слоном за двери и стали разговаривать.
Мама-Счастливица пересказала маме-Статуэтке все, что, всхлипывая, мямлил Абхиманью, и добавила: “Конечно, у него с двенадцати лет дети, он их в лицо не помнит...”
“Не могу поверить, что Серебряный...”
“Серебряный для него живым на костер... Глупа я, верно, – проговорила женщина, нареченная при рождении Счастливой, потому что у нее был брат, – ведь я когда-то думала, что он действительно меня любит”.
“Он тебя любит”, – через силу сказала Статуэтка.
“Он женился на мне потому, что не мог жениться на нем”, – ответила мама, и слова ее были полны яда калакутты.
Мамы долго вместе ругались и плакали, а потом решили, что в отношении того, кого их мужу следовало бы любить поменьше и пореже, у них свое, особое мнение.
Храбрец вздохнул и дернул слона за хвост.
Истязаемый слон истошно затрубил.
Кришна прошелся по зале, пересекая косые снопы света. Многочисленные драгоценности вспыхивали и гасли; нежно позванивали в такт шагам крохотные колокольчики с браслетов прекрасного божества.
“Все взгляды были прикованы к его жемчужным зубам и иссиня-черным кудрям”, – пришло на ум сыну Ямы-Дхармы. Поистине так. Он властно притягивает все взгляды, даже если не держит речь перед собравшимися, а дремлет в золоченом кресле, но смотреть ему в глаза невозможно... Не то взгляд Баламута ускользает, не то веки, вдруг отяжелев, опускаются сами собой; глаза режет, будто в них попала песчинка, а зрачки его двумя черными лунами взмывают куда-то вверх...