Автобус остановился перед светофором, в толчее других машин. Григорий Иоганнович открыл наконец глаза и посмотрел наружу.
— Сколько… — пробормотал он. — И все разные… Зачем столько разных? — прищурился, всматриваясь. — «Вольво», — с каким-то детским недоумением прочитал он. — «Па… паджеро». Между прочим, слово похоже на испанское, а если по-испански читать, должно получиться «Пахеро». Это как дон Жуан, который на самом деле Хуан. Целая тачка, полная теми, кому все пахеро! — и он надтреснуто, чуть истерично засмеялся.
Зажегся желтый глаз впереди, и лавина фырчащего, мокрого от дождя металла и стекла, не дожидаясь зеленого, повалила вперед, тесня и подрезая соседей.
— Знаешь. Алексей, — проговорил Григорий Иоганнович негромко. Быков чуть повернулся к нему, но он опять уже откинул голову на спинку и прикрыл глаза своими истонченными, будто птичьими веками. — Последнее время я часто вспоминаю… Когда я проводил вас в тот проклятый рейс… спецрейс семнадцать… я встретил Машу. В последний раз встретил, больше мы не виделись. Мы тогда поспорили слегка… о широте мысли. И теперь я понимаю, что оба были тогда в равной степени правы… и в равной неправы.
Опять светофор, и опять красный. Дождь барабанил снаружи, и каждая капелька, ползущая по стеклу, остро мерцала багровым. Нетерпеливо урчали и дребезжали машины, чадя и мокро блестя в сгустившихся сумерках; из высоко вознесенного салона они казались сплошной коростой из панцирей выброшенных на песок черепах.
— Она сказала, что все мы ограниченные люди, потому что не способны спросить себя: а зачем? А я сказал, что правы лишь те, кто не задает себе этого вопроса. Ты пьешь холодную воду в жаркий день и не спрашиваешь — «зачем?», сказал я. Ты просто пьешь, и тебе хорошо.
Автобус тронулся.
— Но тело — не душа, вот в чем штука. Биологическая потребность имеет простую и ясную, конкретную цель: поддержание жизнедеятельности тела. А вот какая цель у жизнедеятельности души? Своей аналогией я лишь уравнял работу разума с животным метаболизмом. Но человек тем и отличается от животного, что может ставить себе цели более высокие, чем съесть, выпить, совокупиться… А ответить на вопрос «зачем?» можно, лишь имея в виду некую высшую цель… высший смысл. Я был молодой дурак. В пятьдесят два года, уже со всеми своими четырьмя лучевыми ударами, уже стоя на этой клюке — я был молодой дурак, Алексей… Этот вопрос раньше или позже тебя настигает. Нельзя задавать его слишком рано — ответы будут не твоими, вычитанными в книжках… пусть в очень хороших книжках — все равно. Но нельзя и слишком медлить, потому что можешь не успеть ответить. Можно досконально изучить аморфное поле Урана, можно построить прямоточный фотонный двигатель… для чего?
— Ибо какая польза человеку, — медленно прогудел Быков, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?
Григорий Иоганнович даже глаза приоткрыл, недоверчиво покосившись на Быкова. Странно было слышать такое от человека, который на протяжении множества лет читал, казалось, лишь всевозможные руководства по эксплуатации, наставления да технические паспорта.
— Мы своим душам не вредили, — сказал Быков и осторожно положил чугунную, горячую, как из домны ладонь на острое колено друга. — Цель — люди, Иоганыч. Все остается людям.
— Да, мы так когда-то думали. Но люди-то разные, и цели себе ставят разные! И в разных целях будут использовать все, что ты им оставишь… Положа руку на сердце, Алеша… ведь на самом деле ты трудишься лишь для тех, чьи цели совпадают с твоими, про остальных в лучшем случае не думая… а в худшем — думая, что их всех надо как-то… перевоспитать… глаза им открыть, что ли… Ведь правда? И я тоже, и все… иначе человек не умеет!
Автобус легко отвернул влево — пассажиров одинаково качнуло на сиденьях; нечувствительно пересек встречную полосу и вкрадчиво, будто высматривая место для ночлега, покатил в сторону от проспекта.
— В свое время в Гоби, — неспешно проговорил Быков, глядя в дождливую мглу впереди и словно бы ни к кому не обращаясь, — много довелось работать с китайскими товарищами. Так меня еще тогда поразило: «товарищ» по-китайски — «тунчжи» и дословно это значит что-то вроде «единочаятель». Не единомышленник даже — а тот, с кем мы хотим одного и того же. Здорово, правда?
— Ну, вот видишь! Значит, первый ответ на вопрос «зачем?» будет: для своих единочаятелей. А уж когда найдешь их, тогда вместе с ними можно попытаться дать еще более общий ответ. Найти еще более высокую цель…
— Не знаю… — раздумчиво прогудел Быков. — По-моему, наоборот. Ты работай, а тунчжи сами найдутся. А если начать с того, что собрать толпу на идейной какой-нибудь основе, оглянуться не успеешь, как эти партайгеноссе станут бандой, навязывающей свои чаяния всем, до кого могут дотянуться.
— Приехали, — подал голос Тойво, и громада автобуса остановилась с неожиданной легкостью, будто закон инерции о ней забыл. — Значит, дядя Леша, дело такое. Там внизу домофон, и еще на этажах решетки… Это я все сейчас открою, вы поднимайтесь и звоните прямо в квартиру. А я уж, — в его голосе появились виноватые нотки, — не буду вас дожидаться, вернусь к себе.
— Конечно, возвращайся, — сказал Быков. — Что тебе тут.
— Вы, когда закончите, просто кликните кого-нибудь из нас. Этак в глубине души, как сегодня.
— Услышите? — чуть усмехнулся Быков.
— Н-ну, наверное… — без уверенности протянул Тойво. Потом спохватился. — Да конечно, услышит кто-нибудь. Я же услышал! И доставим обратно в целости-сохранности.
— Договорились, — сказал Быков, и в кабине водителя никого не стало.
Быков грузно выпростался из кресла в проход — в широких недрах салона ему все равно было узковато — и выпрямился. Григорий Иоганнович сидел неподвижно, по-прежнему прикрыв глаза, но чувствовалось: он напряжен, как струна.
— Идем, — сказал Быков негромко.
— Я не пойду, Алексей, — еще тише ответил Григорий Иоганнович.
— Как это? — не понял Быков.
— Я не уверен, что мне есть, что сказать там.
— Погоди… Вместе же собирались!
— Я передумал.
Он замолчал. Быков, сопя, нависая над ним мохнатым и суровым айсбергом, выждал несколько мгновений. Потом смирился.
— Хорошо, — проговорил он с какой-то запредельной мягкостью. — Хорошо, Иоганыч. Подожди меня тут, я скоро. Только под дождь, пожалуйста, не выходи.
Эта мягкость, почти — нежность, никак не вязалась с его обликом. И потому казалась еще более невероятной, чем цитата из Марка.
Григорий Иоганнович сказал рвущимся голосом:
— И вообще я не вернусь.