А для случайного человека, кто или что для него остальные миллиарды? Давят ли они на стены его мирка? Или обтекают невидимой массой, протоплазменным разумным океаном?
Я когда-то давно, с подачи Виктора Валерьевича прочитал "Солярис" Лема, в котором похождения Кельвина на станции были сродни детективным, а сейчас вдруг подумал: а ведь интересно, все человечество, наверное, и является тем самым океаном.
Я (или кто-то другой), как Кельвин, как наблюдатель на станции, смотрю на него, а оно подсовывает мне Риту-Хари, строит вокруг мир из камня, стекла и стали, бурлит, показывает фигуры и лица, запускает гигантских железных детей в космос, пытается что-то сказать, или понять, или выяснить для себя.
Как его полюбить?
Не одну, не две капли. Не волну. Океан. Весь. Океан, который непонятен. Океан-зомби. Океан без желаний, океан фонового шума.
А может, подумалось мне, я выдумал все это?
Не океан. Себя. От одиночества, от покинутости, от равнодушия взял и представил, что это не я зависим от людей, а они от меня, что только я и могу…
Мозг умеет обманываться.
Солнце ходит вокруг него, что там люди…
В силу ущербности, наверное, можно даже впасть в некое состояние сродни тому, что провоцирует у верующих появление стигматов. В сущности, никакой разницы нет — стигматы или энергетика.
Но это, конечно, от неуверенности.
Я не знаю, смогу ли полюбить океан. Я боюсь, что не смогу. Он великий. Тайный. Темный. Раздираемый миллиардами желаний и не очень-то приятный.
Хватит ли меня на него?
И не имеет значения, кажется мне это или существует на самом деле.
У нас нет статистики, но Сергей был уверен, что после сеансов падает процент преступлений и растет число добрых, бескорыстных поступков. Только он сомневался, что эти цифры держатся достаточно долго. А так, конечно, было бы здорово.
Ведь людям как раз этого, наверное, и не хватает — осознания того, что их жизни — это свет, что смысл их существования — в доброте и общности, в совместном движении вперед, если не к звездам, то хотя бы к счастью.
А счастье, как ни крути, сочетание людских множеств.
Мне хочется думать, что я даю людям именно это. Короткое мгновение осмысленности. Видение того, ради чего стоит жить и за что не страшно умирать.
Смерть-то ждет всех.
Удивительно, как многие не понимают, что это барьер с особой ячеей: ни тело, ни деньги, ни квартиры на ту сторону не переходят. Была бы возможность, конечно, целые курганы б высились. И кто-нибудь на похоронах обязательно говорил хорошо поставленным голосом: "Здесь вместе с хозяином покоится все его состояние: акции, двести семьдесят семь миллионов евро, загородная вилла, все надежно присыпано песком, хрен вам, дорогие родственники".
Пустота. Пустота в душах. Как любить пустоту?
Может, он не разумный, этот океан пустоты? Может, все, что ему доступно, это жрать самого себя? Перемалывать, перетирать, сыто отрыгивая на периферию всяких сумасшедших философов и мессий.
И не получается тогда не думать о мессианстве. Если дано, надо нести. Не просто же так дано. А чей это замысел? Ведь не мой. Океана?
Хмурый, я вышел из метро.
Солнце тут же нагрело плечи и макушку. Тепло. Ноги мои болели заметно меньше, то ли Рита так повлияла, то ли я расходился наконец. А возможно, когда весь ты подчинен одной идее, все прочие болячки (ага, идея как бы тоже болезнь) стыдливо отступают, организм мобилизуется и давит всякую отвлекающую шелупонь.
В общем, живу, пока верю. Как-то так…
Я дошаркал до офиса, постоял, настраиваясь, все лишнее выбрасывая из головы. Половичок, три ступеньки.
— Зд-дравст-твуйте, Люба.
На место Риты взяли новенькую девушку. Крупный нос, близко посаженные глаза, длинные черные волосы. И странная манера общаться. Запанибратски. Со мной, с Вероникой Сергеевной, даже со Светланой Григорьевной. От этого у меня иногда возникало ощущение, что я не на работе, а на какой-то тусовке, сейчас вот-вот коктейли разнесут и музыку в стиле "транс" врубят. Проводки тынц-тынц, убытки вау-вау.
— Хай, мэн! — Люба взмахнула рукой над монитором.
Тонкие брови над челкой, дежурная улыбка. Ногти — черные, с белым ободком.
Ко мне она относилась с легкой приязнью, но совершенно не понимала, почему я заикаюсь и так по-дурацки хожу. Неужели нельзя нормально? Что, действительно больно? Да, ерунда, это с ногами просто серьезно не занимались. И не пугали по-настоящему. Ну, от заикания.
Казалось, ей, как ребенку со сломанной куклой, хочется разобрать меня, чтобы докопаться, что там неправильно устроено.
— Светлана Г-григорьевна на м-месте? — спросил я.
— Д-да.
— Д-дразнишься?
— Д-да.
— Эт-то грех.
— Это я тебя стимулирую. У тебя ж так никогда девушки не будет.
— У меня есть.
— А, блин, точно, — Люба скорчила гримаску. — Все равно надо исправляться, — выдала она. — Это ж не только твои проблемы, да?
— С-спасибо, — кивнул я ей.
— Давай-давай, борись! — она вскинула кулак.
Я добрался до своего места.
Через стол из закутка выглянул Тимур, полный, краснощекий парень, на три года младше меня. Светлана Григорьевна взяла его к себе с последнего курса финансово-экономического. Сколько я его помнил, он все время грозился уйти из фирмы на "большие деньги", но почему-то не уходил.
— О, нашего полка прибыло!
— П-привет, — я, поднявшись, пожал его пухлую ладонь.
— Не знаешь, как там у нас дела? — подмигнул Тимур. — Премия намечается?
— Н-не знаю.
— Ты бы поговорил со Светланой Григорьевной, а?
Видимо, с подачи Вероники Сергеевны все в офисе почему-то стали считать, что я имею влияние на нашу начальницу. В чем-то они, конечно, были правы, только совершенно ошибались в моих возможностях. И, более того, в моем желании использовать это к собственной выгоде или выгоде кого-то еще.
Я не хотел лишний раз попадаться Светлане Григорьевне на глаза. Мне было стыдно. Я видел, как при каждом моем появлении, тревога скачет в ее глазах. Скачет и осядает напряжением. С того самого момента, как я вспомнил девочку Катю из областного санатория, мне казалось, я проник в какую-то запретную область, нарушил миропорядок и жизнь Светланы Григорьевны. Что-то сломал.
С мальчишкой у платформы тогда обошлось, а здесь нет. И ведь не сказать, чтобы я хотел совершить что-то злое и гадкое. Наоборот.
Светлана Григорьевна больше ни на кого не кричала. Иногда повышала голос, но быстро спохватывалась, лицо у нее пунцовело, и она чуть ли не бегом уносилась в свой кабинет. Двигалась она все также стремительно, только человеку, знакомому с ней продолжительное время, бег этот напоминал улепетывание подраненной утки. Иной раз мне хотелось рассказать ей о своем даре, о том, что я использовал его неосознанно, но, боюсь, стало бы только хуже.