– Нет, – сказал я.
Пару секунд мы сидели в напряженном молчании. А потом Гриша вздохнул и, точно чертик, вскочил на ноги.
– Нет так нет, – сказал он, улыбаясь несколько кривовато. – Только вы уж и дальше держитесь, пожалуйста, этой версии. То есть – слыхом не слыхивали, понятия не имеете. Потому что в противном случае, вы можете очень крупно меня подвести. Между прочим, Галина Сергеевна еще в городе?
– Пока да.
– Отправьте ее отдыхать. На Восток, на Запад – значения не имеет. Все равно. Главное, чтобы не в ведомственный санаторий. – Он вдруг наклонился и осторожно тронул меня рукой. – Прошу вас, не откладывайте…
Это был чертовски хороший совет. Правда, всю практическую ценность его я понял значительно позже. А тогда я только смотрел, как он уходит от меня по бульвару – вот остановился на перекрестке, закурил сигарету, обернулся зачем-то, небрежно помахал мне рукой и, не дожидаясь зеленого, побежал на ту сторону.
Я не верил ни единому его слову. К сожалению, именно так.
Кстати, в эти же дни я начал чувствовать Мумию. Мне довольно часто приходилось пересекать по делам Красную площадь. Мой рабочий допуск был через проходную Боровицких ворот. И вот, двигаясь как-то по брусчатке от Исторического музея, безразлично поглядывая на грозные высокомерные зубья кремлевских стен, на торец Лобного места, на пряничную глазурь собора, я внезапно почуял, что как бы нечто холодное просовывается мне под сердце, осторожно обволакивает его, мягко, но подробно ощупывает, изучает, примеривается, будто взвешивает, а потом берет поудобнее и сжимает костной ладонью.
Вероятно, я даже на долю секунды потерял сознание – пошатнулся, быть может, едва не рухнул на антрацитовый просверк брусчатки. Во всяком случае, передо мной вырос сержант с рацией на ремешке, и недоброжелательно смерив взглядом, потребовал документы.
Он, наверное, принял меня за пьяного. Но провал в мозговую судорогу уже миновал, невидимые ледяные пальцы разжались, сердце дико заколотилось, будто освобожденное, я поспешно предъявил удостоверение депутата Верховного Совета России, сержант, подтянувшись, откозырял, и лишь кровь, обжегшая сердце, напоминала о том, что было.
Теперь я ощущал ее постоянно. Ехал ли я в трамвае, направляясь к Савеловскому вокзалу, лежал ли ночью без сна у себя в тихой Лобне или бесконечно вываривался в истерике заседаний гнусного Чрезвычайного съезда (каждый голос был тогда на счету, и мне против желания приходилось терпеть непрекращающиеся дебаты: «Долой правительство!» «Вернем трудящимся социальную справедливость!» Суть, конечно, состояла исключительно в борьбе за власть. Хасбулатов был мрачен и оскорбительно агрессивен. Руцкой демонстрировал уверенность и военную выправку. Правда, лицо у него иногда становилось, как у обиженного ребенка), – все равно, где бы я ни был, сердце у меня будто высасывала некая пустота, – мрак изнанки, межзвездный холод вселенной. Мавзолей казался мне гигантской могилой, возвышающейся над всем нашим миром. Задевали его верхушку развалы грозовых облаков, брусья мрамора, казалось, состояли из темного электричества, охраняли вход в преисподнюю траурные серебристые ели, а под титанической чудовищной его пирамидой, под землей и бетоном, служившими то ли защитой, то ли тюрьмой, в сердцевине мрака и неживой ровной температуры, точно панцирный жук, скрывалось трудно представимое н е ч т о, и оно сквозь бетон и землю касалось меня нечеловеческим взором.
Я ей даже в какой-то мере сочувствовал. Разумеется, можно по-разному относиться к деятельности В. И. Ленина – считать его великим революционером, открывшим человечеству новый путь, или деспотом, создавшим жестокую извращенную тиранию, сластолюбцем насилия, волей случая вознесшегося на ледяную вершину. Это решать не мне. Но его страшная последующая судьба: одиночное семидесятилетнее заключение в подземных камерах Мавзолея, изоляция, невозможность жить такой жизнью, какой живут самые обыкновенные люди, удручающее сознание того, что ты уже вовсе не человек, вероятно, искупает многое из навороченного вождем Великой Октябрьской революции. Я, по крайней мере, думаю именно так. Кстати, ясен стал и смысл букв, нацарапанных на папке синим карандашом. «ПЖВЛ» – «посмертная жизнь Владимира Ленина». Может быть, сам Иосиф Виссарионович сделал эту угловатую надпись. А, быть может, и не он, уж слишком это все было бы просто. Во всяком случае, видя теперь мрачный брус с пятью золотыми буквами, горки елей, высаживаемых обычно на кладбищах и перед горкомами, кукольные, как будто из воска, фигуры почетного караула я, конечно непроизвольно, старался ускорить шаги и как можно быстрее проскочить это неприятное место. Все это казалось мне декорациями, скрывающими мерзкую суть, и я ежился, чувствуя расползающийся по стране неживой черный холод.
Прикасался он, по-видимому, не только ко мне. Герчик вернулся из Лыка поджарый, выгоревший, как будто даже подвяленный. На обветренном потемневшем лице сияли белые зубы, – в клетчатой мятой рубахе, в джинсах, стертых на заднице и на коленях, с кучерявящимися, как у подростка, волосками на подбородке (вероятно, намек на будущую довольно-таки противную бороду) – потный, пыльный, с коросточками сухой глины в пазах кроссовок. Сразу видно было, что заехать переодеться домой у него времени не достало.
Он схватил меня за руку и силой повлек в грохочущую стремнину бульвара. Возбуждение клокотало в нем и прорывалось лихорадкой движений. Селиванов Н. В. (Николай Васильевич), оказывается, действительно существовал. И действительно был тем самым бойцом из взвода Особого подразделения. Это была удача. Такое иногда случалось. Не следует думать, что НКВД в те деревянные годы работал, как часовой механизм. НКВД был громадной, неповоротливой бюрократической организацией, и, как во всякой организации, в нем существовала масса путаницы. Нижние этажи зачастую не знали, чего хотят верхние. Верхние, в свою очередь, давали противоречивые указания. А к тому же – несколько чисток, до основания потрясших весь организм. Ничего удивительного, что Н. В. Селиванов проскочил между опасными зубчиками. Остальные участники инцидента на Красной площади пошли в распыл, а тут – приступ аппендицита, больница, срочная операция, осложнение, почти два месяца между жизнью и смертью, к тому времени просто некому уже было вспоминать о бойце Селиванове, да и, в общем, никому это было не нужно. Далее – служба, война, тридцатилетняя работа в колхозе.
По словам Герчика, он оказался человеком суровым. Семь горячих десятилетий спекли его чуть ли не до древесины. Лицо – в угрях, будто покрытое ольховой корой, руки – черные от земли, с въевшейся многолетней грязью. Он даже издавал при движениях явственные протяжные скрипы. О своей службе во взводе Особого подразделения говорил неохотно. Государственная тайна, парень, чихал я на твои документы. Ну, Верховный Совет, а ты знаешь, что такое Народный комиссариат внутренних дел? О! – поднимался палец в свиной щетине. Все-таки на третьей бутылке Н. В. Селиванов немного расслабился (Герчик наливал, в основном, ему; сам – только пригубливал). Выяснилось, что он действительно видел лично товарища Ленина. А что тут такого, мы, парень, всегда знали, что Владимир Ильич – того… Так ведь и в газетах об том же: «Ильич всегда с нами». Ну – росточка невзрачного, а человек, видать, крепкий. Пашка Горлин к нему как-то по пьянке подъехал: «Извиняйте, Владимир Ильич, мол, при старых большевиках было лучше». Так он положил Пашке руку на шею. Две секунды, Пашка и захрипел, как лошадь. Готов ли он подтвердить свои слова письменно? А что ж я, если начальство прикажет… Готов ли он рассказать о своей встрече с Лениным на Верховном Совете? Я тебе объясняю, парень, должно быть распоряжение от инстанций… А по своей воле? А по своей воле – мы люди маленькие… – Дом у него был добротный, единственный в поселке крытый не железом, а шифером, ухоженный огород, на подворье – могучие кулацкие клети (Или как они там называются, пожал плечами Герчик), двое сыновей, мужиков лет этак пятидесяти, причем старший, как оказалось, председатель местного сельсовета. Уговорились, что Герчик туда, в сельсовет и будет звонить в случае необходимости.