— Мне идти туда?
— Да. Не так быстро. Ну, снова: «Приди, мой мальчик…»
И все шло хорошо до тех пор, пока Дженни в роли Виолы не ответила: «Да, ваша милость», и тут вдруг остановилась и воскликнула:
— О Джулиан, пожалуйста… не надо так смотреть на меня.
Он схватил ее за руки:
— Я не в силах дольше с этим бороться. И что тут плохого?
Она еще сопротивлялась.
— Ведь нам… мы должны работать. Нам нельзя думать о себе.
Он торжествовал.
— Значит, ты тоже думала об этом.
— Нет, — запротестовала она, — я не то хотела…
— Ты думала, — был властный ответ. — И ты тоже не можешь с этим бороться. — Он обнял ее и зашептал: — Моя дорогая Дженни, милая, милая Дженни, я люблю тебя. Я обожаю тебя. Я только о тебе и думаю.
— Джулиан, вы меня почти не знаете…
— Я знал тебя всегда. И не зови меня просто Джулиан. Скажи мне «милый».
— Милый, — прошептала она, — и я… я тоже люблю тебя.
Все это время свет слабел и меркнул, и плотный бурый сумрак из неосвещенных углов подкрадывался к ним ближе и ближе, так что оба они, но особенно Напье, понемногу расплывались, теряли четкость очертаний и наконец стали похожи то ли на влюбленных со старого вытертого гобелена, то ли на сплетающиеся призраки, а шепот их был не громче робких далеких вздохов ветра. Все же Чиверел увидел, как медленно запрокинулось ее лицо, нежный мерцающий овал; увидел, как обвила его руками, увидел, как соединились их губы, которые теперь были бледными и холодными, и услышал свой дикий вопль: «Нет, нет, нет!» Мгновенно налетела ночь, завыл холодный ветер, и от двух влюбленных, давным-давно канувших в вечность, не осталось и следа.
Помня краешком памяти о комнате, в одном углу которой был для него зажжен свет, он заковылял назад к своему креслу. Ночь и вой ветра, подхватившего и унесшего сотню лет как горстку сухих листьев, еще не отпустили его. Но он все же сохранил способность мыслить. Почему он вскрикнул «Нет, нет, нет!» так неистово, что сам поразился? Вначале он испытывал глубокое чувство жалости и вместе с тем утраты; потом из прошлого — того прошлого, которое никогда ему не принадлежало, — явилась, выплыла эта девушка, и было в ней какое-то странное волшебство. Но он вовсе не желал обладать ею, даже в самом призрачном смысле, и крик его не был криком ревности. Может быть, он просто хотел остановить эту короткую трагедию, которая словно специально для него разыгрывалась здесь еще раз. Или в час полной безнадежности он был обнажен до последнего, сокровеннейшего человеческого желания — сделать то, чего, по словам священников, не в силах сделать сам господь: изменить прошлое? Но почему эта мертвая девушка — была ли то девушка, дух или символический персонаж повторяющегося сна, — почему она так много значит для него? Даже когда ее имя попалось ему на глаза в справочнике несколько недель тому назад, его нервы напряглись, и на мгновение он похолодел. Какая таинственная часть его существа, о которой он даже не подозревал, пробудилась здесь, среди привидений старого театра? Ведь ему теперь все безразлично — он откровенно признался в этом Паулине, — даже Театр его времени, который в течение последних двадцати пяти лет давал ему средства к жизни, друзей, поклонников, даже славу. Тогда почему за какой-нибудь час его без остатка захватила — вот что важно, а вовсе не то, спал ли он или действительно видел привидения, увлекло ли его воображение драматурга или он и в самом деле побывал в прошлом, — захватила печальная история неизвестной и позабытой актрисы, умершей так рано, этой Дженни Вильерс? Но что-то случилось от одного лишь звука ее имени, которое он безотчетно повторил несколько раз, и он понял, что навсегда потерял это прошлое с его странным волшебством, пробуждением розы во мраке, далеким плеском родника в пустыне…
И вот он уже был не в Зеленой Комнате, хотя по-прежнему чувствовал под собой кресло, и даже не в театре, но где-то вне его, и — он мог бы поклясться — все это происходило сто лет назад… Черный ветер выл в ночи. Вначале ничего нельзя было разобрать, только цокали копыта лошадей, тащивших коляски. Потом откуда-то донеслось пение, словно подхваченное внезапным порывом ветра у открытого окна таверны. Горели неяркие огни — лампы под муслиновыми абажурами, затуманенные дождем. Старые привидения на старых улицах. Может быть, он тоже стал привидением? Его охватила паника, точно он сам — не усталое грузное тело, покоившееся в кресле, но мыслящая часть его, дух — мог улететь и затеряться в этой ночи, словно клочок бумаги. Он позвал Дженни: ему необходимо было знать, где она и что с ней. И его желание исполнилось.
Он увидел, словно заглянув в незанавешенное окно, неуютную маленькую гостиную, тускло освещенную одной небольшой лампой. Дженни все в том же простом коричневом платье стояла возле дивана конского волоса, на котором, завернувшись в грязное розовое одеяло и еле превозмогая дремоту, зевала актриса со вздернутым носиком и каштановыми локонами, накрученными на папильотки. Было очень поздно, но Дженни все еще повторяла монологи Виолы, к явному неудовольствию другой актрисы. Чиверел слышал все, что они говорили, но голоса их звучали слабо и доносились откуда-то издалека.
Я понял вас: вы чересчур надменны…[7]
Дженни произнесла это, чуть ли не стиснув зубы. Она устала, устала куда больше, чем та, другая; но она не позволяла себе в этом признаться. Ее глаза были расширены и блестели, а щеки ввалились. Она упрямо продолжала:
Но будь вы даже ведьмой, вы красивы.
Мой господин вас любит. Как он любит!
Будь вы красивей всех красавиц мира,
Такой любви не наградить нельзя.[8]
Другая, проглотив зевок, подала реплику:
А как меня он любит? Беспредельно.
Напоминают гром его стенанья…[9]
И Дженни остановилась.
— Нет, неправильно. — Она явно была недовольна тем, как она произнесла эти слова.
— По-моему, звучит как должно, милая, — сказала другая с полнейшим равнодушием.
— Нет, неправильно. Теперь я вспомнила:
… Беспредельно.
Напоминают гром его стенанья,
Вздох опаляет пламенем, а слезы
Подобны плодоносному дождю.[10]
Она ждала, но ответной реплики не последовало.
— Ну же! — воскликнула она нетерпеливо. — Сара, пожалуйста!
— Ты знаешь, который теперь час? — спросила Сара. — Скоро два.