Паша открыла на постели фанерный чемодан с металлическими уголками и стала вешать свой гардероб в шкаф. Она брала каждую вещь в руки, вспоминала, как мама шила всё это на «зингеровской» машинке… Вот блузка из белого батиста, с вырезом на шее и белым бантом на спине, сатиновая чёрная юбка-клёш. Как-то мама распорола своё почти новое шерстяное платье и пошила им с Анной две узенькие юбки со складками до бедра, а потом они подросли и сделали ещё разрез сбоку. Итого у неё: две блузки, платье креп-жоржетовое, платье ситцевое, летнее, и две юбки. Осеннее пальтишко, подаренное Аней, было очень лёгким, и Паша пожалела, что когда-то отдала тёплый свитер за лепёшку. Ничего, до холодов она заработает денег, купит себе зимнее пальто да тёплые сапожки! А пока есть туфли и модные белые прорезиненные тапочки со шнурками, которые очень хорошо смотрелись с белыми носочками.
Паша прилегла на кровать и долго смотрела на светлеющий проём окна с лёгкими занавесками и алеющими пятнами герани: с этого времени, где бы она ни жила, на её окне стояли эти цветы, первые цветы её юности, ставшие свидетелями её первой и последней любви.
* * *
— Киселёва! Киселёва! К главврачу! — всё чаще слышался этот возглас в коридорах больницы.
Паша уже привыкла: за какой-то месяц она стала незаменимой помощницей Старкова. Нужно было навести порядок в выдаче и учёте медикаментов: на днях сестра Мандрыкина дала пациенту вместо микстуры выпить нашатырного спирта! Пришлось устраивать специальные шкафы с замочками и надписями на них названий лекарств. С этим Паша справилась, и уже без её ведома никто не мог раздавать таблетки.
Беспорядок царил и в приёмной, посетители подолгу ждали, пока их запишут к врачу. Особенно тяжело было с безграмотными стариками, приходилось долго выслушивать и затем терпеливо объяснять необходимое. Терпением местные медсёстры не отличались, вели себя высокомерно, ждали подачки, как батюшка в праздник. Борис Николаевич только что уволил двух таких и назначил Пашу старшей сестрой. Селяне стали звать Киселёву ласково «наша докторица», ведь она и выслушает терпеливо, и объяснит всё толком, успеет завести карточку и проводит к нужному врачу. А главное — всё это делает от души, бескорыстно, от подношений отказывается.
Кроме повседневных забот в больнице приходилось акушерствовать при родах, а также выезжать с врачами по вызову. Паша возвращалась в свою комнату с геранью на окне поздно, быстро засыпала, а утром вставала с петухами, чтобы успеть привести себя в порядок и разобраться с записями в регистратуре.
Была у неё хорошая помощница, Маняша Селивёрстова, она окончила курсы медсестёр и подумывала поступать учиться. Старше Паши на год, она, тем не менее, беспрекословно подчинялась Киселёвой. В отличие от Катьки, Маня родилась молчуньей, разговорить её было нелегко, но, так же как и Катерина, любила ходить в клуб. Паша часто вспоминала Катеринку: подруга детских лет получила распределение в тот венерический диспансер, в котором они когда-то проходили практику. Теперь её заменила Маняша.
Маня жила в многодетной семье колхозного учётчика и в выходные дни летом подрабатывала там, где требовалась рабочая сила. Ростом на голову выше Паши, крепкого сложения, с высокой грудью и пшеничного цвета косой, она напоминала скульптурный монумент колхозницы, её совсем не лёгкая поступь по полам больницы была слышна издалека. Если нужно было передвинуть мебель — без Маняши не обойтись!
Так или иначе, но человек нуждается в близком существе. А Паше непременно нужно было кого-то опекать, наставлять, о ком-то заботиться. Несмотря на могучую фигуру, душой Маня была как ребёнок: Пашин диплом фельдшера казался ей недосягаемыми лаврами. В клубе, который они, несмотря на усталость, посещали каждую неделю, Маняша была тиха, как «украинская ночь». Она часами могла молча стоять у стены, без движений, вперив взгляд своих огромных, по-детски чистых глаз в пространство между сценой и потолком.
Парней, желающих пригласить Маню даже на медленное танго, не оказывалось, и она свыклась, с этим, никогда не сетовала на такое положение вещей, да и втайне страшно боялась, что её кто-то может пригласить и вывести за руку на середину зала.
Выражение «украинская ночь», употреблённое в связи с впечатляющим размером фигуры Мани, её своеобразными манерами, а также происхождением родителей, выходцев из Украины, заимствовал у Пушкина местный остряк Гаврюша Стуков. Неистощимый на выдумки парень играл на аккордеоне, пианино. В алешковской избе-читальне он появлялся с двумя друзьями: Гаврюшей Троепольским и Ваней Марчуковым. В этом «трио» худенький Троепольский выступал на мандолине, Марчуков, обращающий на себя внимание пышной шевелюрой тёмных, зачёсанных назад волос, — на гитаре.
Когда в избе-читальне собиралась выступать троица, народ валил валом, яблоку негде было упасть. Обычно перед выступлениями развешивались афиши, рисованные красками, затейливо украшенные завитушками: «Вечером в субботу — концерт. Выступает трио «Русский романс». Руководитель: Гавриил Стуков. После концерта — танцы!».
Кто собирал репертуар для друзей — остаётся тайной. Но чаще всего звучали русские старинные романсы: «Белая акация», «Дремлют плакучие ивы», «На Кубе.», «Зажигай-ка ты, мать, лампаду.». На бис исполнялась ставшая русским гимном благодаря Шаляпину «Дубинушка». Первый голос вёл Стуков, второй — Марчуков, Троепольский подпевал.
Самоучки приводили публику в трепет, и заезжие долго гадали: как можно — не обучаясь? Подумать о том, что сказывалась церковная школа пения, никому не приходило в голову. Кроме того, Марчуков читал стихи, он занимался этим с тех времён, когда организовались первые комбеды, когда впервые услышал от Петьки Шувалова «Слушай!». Часто концерты он начинал с декламации, и когда звучали первые строки этого стиха-речитатива (куплеты декламировались, а повтор пропевался как припев), зал замирал:
Как дело измены, как совесть тирана,
Осенняя ночка темна.
Темней этой ночи, встаёт из тумана
Видением мрачным тюрьма…
Кругом часовые шагают лениво,
В ночной тишине то и знай,
Как стон, раздаётся протяжно, тоскливо:
«Слу… шай!.. Слу… шай!..»
Этот номер был беспроигрышным, принимался всей аудиторией — и стар и млад, и бедняк, и бывший зажиточный крестьянин сочувствовали узнику, пытающемуся бежать из тюрьмы:
Здесь штык или пуля, там — воля святая!
Эх, тёмная ночь, выручай!
Будь хоть одна ты защитницей нашей!
«Слу … шай!.. Слу … шай!..»
На Пашу особенное впечатление производили эти два последних слова, которые часовые протяжно поют в ночи, призывая друг друга вслушиваться в тумане в подозрительные шорохи. Сердце её проваливалось в пустоту, она хватала за руку Маню и чувствовала, как её руки сотрясает дрожь…