Влад Яныч тоже смотрит на пистолет. Указывает на него пальцем.
- Подайте!
Манолис тут же срывается с места и в мигающем свитере-фраке подает пистолет Влад Янычу. Слегка при этом вперед склонившись.
- Осторожнее, пожалуйста. Оно заряжено.
У меня мелькает смутное удивление - он, что, проверял, что ли? Тогда когда?
Влад Яныч несколько секунд с детским удивлением вертит пистолет в руках ("Антикварная вещь"!), потом решительно вскидывает его и начинает целиться.
В Георгеса. То есть прямо мне в грудь.
Вот тут, при всеобщем замешательстве, я бы сказал, пандемониуме, но не скажу потому что такого слова не знаю, я наконец умудряюсь вытолкнуть из себя долгожданное словцо "нет!". И тогда он с садисткой рожей стреляет.
Я хочу как-то подчеркнуть небывалую значимость того момента. Я теперь очень хорошо понимаю, когда рассказывают о том, что за мгновение до смерти человек вспоминает всю свою жизнь. Вообще-то ничего такого я, конечно, не вспоминал, была мешанина из разных несвязанных между собой мыслей, ступор, а над всем этим громадное "Вот оно!". Не в мыслях дело, не в воспоминаниях - в те секунды время чрезвычайно замедлилось, почему, собственно, я и желаю как-то торжественность, небывалую значимость того момента вам подчеркнуть.
Я видел одновременно всех, хотя смотрел только в жуткую круглую дымящуюся пещеру, из которой уже летела в меня моя пуля. Я видел рожу Влад Яныча, отнюдь рожу не царственную, а до патологии злобную, исключающую всякую возможность милой шутки, пусть даже и дурацкой совсем. Могу поклясться - он стрелял не в Георгеса, а в меня, а Георгес только предлог. Я видел взволнованное движение Веры, ее странный взгляд на меня, взгляд, который я так никогда и не расшифровал.
Его внезапная, такая для Веры моей редкая нежность, тревога за меня, такая, знаете, воздыхательная радость типа "печаль моя светла" - во всем этом сквозило для меня не то чтобы обидное, но очень болезненно отстраняющее Веру от меня, что- то для меня новое, что-то тщательно мною от меня скрываемое - в таком роде.
Тамарочка, в ужасе прикрыв ротик ладошкой, готовилась закричать и сделаться некрасивой, - и закричала, и сделалась некрасивой, но только потом, только после выстрела, - и тогда, через ужас, я с ревнивым неудовольствием увидел холодную досаду в ее лице, как будто кто-то из нас то ли я, то ли Влад Яныч - ее оправданий не ожидая, ее ожиданий не оправдал и, соответственно, радости общения не доставил.
Валентин почему-то резко обернулся к И.В. и затем, развернувшись всем корпусом, с невероятной злобой уставился на нас - все это, разумеется, молча. Волосы его стояли дыбом как наэлектризованные. Мамаша утратила интерес к букинисту и переключилась на меня. Я увидел вдруг старуху, древнюю, противную старуху с накрашенными губами, жирным телом и яркожелтым лицом. Глаза ее, совершенно верины глаза, смотрели на меня с патетически скорбным ожиданием, к которому примешивалось еще одно ожидание я еще не понял, в чем дело, но уже захотелось брезгливо отвести взгляд.
Потом вдруг дошло, потом озарило, мне стало ясно, зачем она пришла сюда, мне стало ясно, что ей от меня - нет, от нас - было нужно. Тетка пришла не дочку свою застать, не проверить, как она там, вдали от мужа со своим хахалем в такое-то время, когда на улицах уродство одно, когда всего от всего ожидать можно... Тетка на группешник пришла, только группешничек и был ей нужен, только это - не поучаствовать, так хоть посмотреть.
Это верины глаза мне сказали. И если вы спросите меня, как это я так уверенно подобные вещи говорю, откуда это я до них догадался, что такого мне могли сказать прекрасные верины глаза на безобразном жабьем лице, я ничего толкового не смогу вам ответить. Но я точно знаю.
А потом Влад Яныч спустил курок.
Ажурный и легкомысленный петушок звонко клюнул в малюсенький блестящий подносик, из дула вылетело фиолетовое облачко почти прозрачного дыма, но выстрела не последовало. Последовал длинный телефонный гудок, сильно искаженный расстоянием и плохой мембраной.
Все замерли.
Гудок повторился. Еще... еще... Из трубки доносились шорохи и чей-то голос пробивался с неразборчивыми словами. Потом И. В. сняла трубку и сказала из пистолета:
- Ал-ле! Я вас слушаю.
Мой голос попросил Веру если можно пожалуйста.
- А ее нету.
- Как так нету?
- А так и нету. Умерла наша Вера. Лежит она.
- Где... лежит? - спросили мы вместе с моим голосом.
Вера ахнула. В тот же миг Георгес дернулся у меня в руках и обжег грудь. Я опустил глаза - посреди обложки зияла сквозная дыра величиной с пятак. Ее края дымились. Влад Яныч, гнусный, мелкий, плешивый старикашка, стоял с пистолетом в руке и пытался глядеть с достоинством. Он понял наконец, что вляпался в какую-то чужую историю.
- Что ты наделал, скотина, - сказал я.
- Я убил твоего Георгеса, - твердо ответил Влад Яныч.
- Ты убил моего Георгеса, сука.
Он убил моего Георгеса, и казалось, только я один во всем мире ощущал истинную тяжесть потери, осознавал истинный ужас происшедшего. На всех мордах вокруг изобразилось умеренно похоронное участие - мол, мда, жалко-то как, книжку такую красивую испортили.
- Ты сам-то цел? - осведомился Манолис.
Я был вполне цел, я не чувствовал боли, я вообще ничего не чувствовал. Кажется, я пару раз всхлипнул, потому что Вера сказала, с жадным любопытством на меня глядя.
- Ну, подумаешь. Ну, Георгес, ну жил же ты без него раньше, проживешь и потом.
- Проживу. Потом.
- Все будет хорошо, Володенька. Вот посмотришь.
Все будет хорошо. Это ее холодное " все будет хорошо"!
- А что за книжка-то? - спросила И.В. - Шум-то из-за чего?
Валентин склонился к ее уху и принялся объяснять, что за книжка. "Он-то откуда знает?", - подумал я. И тут же еще один вопрос себе задал: "Почему про Георгеса не знает И.В.?".
И все. И что-то онемело внутри, и гости стали глядеть с тоской. И звонко лопнул витраж на кухне и потянуло с улицы вонью, и кто-то истошно завопил под окном - и Георгес, уже убитый Георгес, начал в своих произведениях умирать.
Замелькали, замелькали на Манолисе одежды разнообразные, и остался он в грязном свитере и в меру западных джинсах. Исчезла роскошная тамарина прическа, которую мы уже успели прозвать "эмпайр-стейтс-билдинг", в Вере тоже изменилось что- то, я так и не понял что. А Влад Яныч давно уже растерянно переминался с ноги на ногу в своем задрипанном пиджачке. И, главное, со всех лиц, кроме вериного, начисто стерлась высокая красота. Морды, глядели на меня морды, красные и большие - особенно Валентин.
Во, Валентин, точно! Только что спортивный киногерой, он превратился в неразговорчивого жлоба, причем я даже не понял толком, в чем конкретно состояла метаморфоза. Ни одна морщинка не появилась и не стерлась, и с места, похоже, не сдвинулась, и вообще все на месте осталось - однако теперь что-то тупое, с отляченной нижней губой, изображая дегенеративное превосходство, смотрело на меня в том смысле, что вот, мол, ты какой, веркин хахель. Ну ладно, мы еще, мол, посчитаемся, ужо погоди.