– …Казанцева, Шаманова, Трошева и несколько десятков других военных преступников, бывших военнослужащих так называемой Российской армии, а также тех относительно немногочисленных коренных жителей Ичкерии, которые навсегда запятнали и опозорили себя сотрудничеством с русскими оккупантами. Все эти люди были выявлены и взяты под стражу в последние месяцы – как местными органами охраны правопорядка, так и Интерполом – в Воронеже, Сыктывкаре, Нарьян-Маре и некоторых других городах построссийского пространства. Вчера Гаагский трибунал, выражая чаяния мирового сообщества, принял решение передать этих извергов властям республики Ичкерия. В городе Исламийе, носившем во времена советского тоталитаризма нелепое и ничего не говорящее ни уму, ни сердцу культурного человека название Ставрополь, в ближайшее время начнутся заседания шариатского суда, который наконец-то воздаст по заслугам кровавым убийцам и насильникам беззащитных женщин, стариков и детей. Министр культуры Ичкерии заметил по этому поводу, что его правительство будет неуклонно продолжать поиски военных преступников до тех пор, пока справедливость не восторжествует полностью и все, кто в девяностых годах прошлого века осуществлял геноцид чеченского народа, вплоть до последнего солдата-призывника, не понесут сурового наказания, в какой бы глубинке они ни пытались укрыться. В эфире – Московское бюро службы новостей «Дерусификасьон Нувель», я – Лев Бабийца. Оставайтесь с нами!
Другая программа.
Очень похожий мультипликационный академик Сахаров, с неловкой своей одуванчиковой головой, нарисованный просто-таки талантливо – чувствовалось, настоящие мастера работали, им бы полнометражные мультфильмы для детишек делать, – сидел за необъятным письменным столом, полном явно научных бумаг и почему-то пивных бутылок; одну бутылку он сжимал правой рукой, а указательным пальцем левой показывал на нее и – тоже очень похоже подкартавливая, беззащитно-непреклонным своим голоском – говорил:
– Если бы не пиво – я не выдержал бы пыток КГБ!
Кадр с оглушительным булькающим звуком сменился, и на весь экран вымахнула надпись:
Пиво «Сахаров» – стальной характер!
Лёка выключил телевизор.
Тоска все-таки накатила. Не могу привыкнуть, думал он. Не могу. Не могу! Господи, помоги мне скоротать жалкий час, который остался до выхода из дому. Как-нибудь скоротать. Хоть как-нибудь. Что-то со мной нынче совсем… Не надо было включать телевизор. Не надо было соглашаться писать статью про праздник, посвященный юбилею разгона Академии наук. Не надо было уходить от Маши. Не надо было… Ничего не надо было! Не надо… Не надо! Ничего уже не надо!
И тут запиликал телефон.
Кто это еще посреди дня? Никого не жду… и никого не хочу.
Но он, как всегда, сделал то, чего не хотел, но на чем настоял телефон: натужно выдавил себя из кресла, подошел к телефону и снял трубку.
– Квартира Небошлепова? – Незнакомый женский голос очень в нос, но вполне мирно пропел всю фразу словно бы в одно слово.
– Да…
– Алексея Анатольевича?
– Да.
– Вам телеграмма. Зачитываю: «Люся очень плоха доктор говорит умирает приезжай скорей успеешь Фомичев». Вам в почтовый ящик кинуть?
Людмила Трофимовна, или тетя Люся, старшая сестра умершей три года назад мамы Небошлепова, всю жизнь прожила там, где обе они в свое время появились на свет – в подмосковной деревне Рогачево, утвердившейся почернелыми бревенчатыми избами на извивах речки Лбовки, маленькой и задорно пляшущей, как детсадовская прима-балерина, по низинам да перелескам аккурат на полпути меж Клином и Дмитровом. Все лучшие воспоминания детства Лёкины – это окна, выходящие в теплый, пахнущий яблоками сад, гром кузнечиков маревыми безмятежными вечерами, хлопотливое кудахтанье кур во дворе да заполошный галчиный грай на сияющих крестах запустелой рослой церкви, набеги по грибы да по малину, дальние походы через бескрайние всхолмленные поля, сквозь веющий в лицо солнечный и клеверный ветер на настоящую речку, на Яхрому, в которой можно было, раздвигая кувшинки, купаться от души, даже нырять, а не только баловаться и брызгаться… неубывающие крыжовник да смородина в искренних каплях прохладной утренней росы, ароматные скирды да стога… а на Смоленскую – головокружительный запах пирогов, встававший над деревней, как над городами теперь смог стоит…
Мама там расцветала, а папа там никогда не жаловался на боли в сердце.
А Николай Фомичев был – сосед. Муж тети Люси погиб в Афгане.
В последний раз Небошлеповы выбрались туда летом девяносто первого, уже с Машей и с трехлетним Ленькой, за месяц до так называемого путча. Маша, интеллигентная горожанка в каком-то уж поколении, с трудом и без особого, как по прошествии лет понимал Небошлепов, рвения пыталась вписаться в деревенское житье-бытье; Небошлепов ей изо всех сил помогал, и все помогали, потому что он тогда еще очень любил ее, и всем это было видно… Ленька отчаянно боялся крикучего петуха, но ликовал от кур, от ягод, от обилия цветов и буйной живности в траве… Церковь побелили внутри, соскребли со стен напластования грязи, оставшиеся от тех времен, когда она была угольным складом, и в ней уже молились. Половина домов пустовала, помаленьку плесневея, врастая там и сям в землю и с мертвой укоризной, будто с того света, глядя на мир выбитыми окнами. Зато ближайший лес, с которого столетиями кормилось полтора десятка окрестных сел (Покровское, Трехденево, Бунятино, Подвязново, Васнево, Лутьково, Кочергино, Копытово – насколько живее и теплее это все звучало, чем имена ближайших окрестностей в Питере: проспект Тореза, улица Дюкло…), вчистую репрессировали под дачи, и там, как грибы, вместо грибов, стремглав росли причудливые обители – от кособоких скворечников чуть ли не из фанеры до поразительных по тем временам теремов из пахучего бруса… о бандитах в те дальние-дальние стародавние годы еще не думали, советская инерция сказывалась, не провидели скоробогатеи виража истории, полагая, будто кроме них других бандитов и не будет никогда, – и терема сверкали обилием остекленных веранд и мансард… не то что загородные башни-бомбоубежища наших дней, с окнами-бойницами, все в решетках и чуть ли не противотанковых надолбах…
Тетя Люся уж не работала – школу закрыли.
Чему учить стариков, спивающихся даже не водкой и не добрыми домашними наливками, а, по случаю борьбы с алкоголизмом – невозможными, названий-то зачастую не имеющими отравами? А кроме стариков да старух, почитай, и не осталось в деревнях никого…
Вечерами, стараясь все делать, как встарь, как обычно, как в счастливой устойчивой жизни заведено, они всей семьей пили чай за столом в саду, но сад был какой-то не тот, съежился, нахохлился, и картошка будто не цвела, и гречихой не пахло с полей, и кузнечики осипли, и пироги печь было не из чего – и разговоры шли нервные, тревожные… Что ж это будет? Да как же это так? «Скоро все пойдет на лад, – подбадривал женщин папа, украдкой, по-мужски, тяпнув валокордину. – Хуже просто некуда – стало быть, будет лучше…»