— Бумагу и перо…
— Вы не сможете писать, юноша.
— Доктор, пожалуйста, бумагу и перо.
Лина принесла требуемое.
Он попытался взять перо в руку, но пальцы не слушались. И перед глазами все плыло.
— Доктор, будьте добры, запишите под диктовку.
Бюнцер пожал плечами, но сел на край койки, положил на колени планшет с клиническими назначениями, а сверху лист.
— Я готов.
— Пусть Лина выйдет.
Лина, кажется, немного обиделась, но послушно вышла, прикрыв за собой дверь.
— Пишите, доктор. Дословно.
— Да, конечно. Диктуйте.
— "Мы разбились о небо. Это не ветер. Нас ждали. Я вернулся один". Записали?
— Да.
— Дальше: "со слов Александра Роу лечащий врач Бюнцер, Норикийская муниципальная больница" — и ваша подпись.
— Написал.
— Это все. Отправьте с курьером немедленно. Пусть поставят три звезды — не за сложность, за срочность.
— Хорошо. Но вы не сказали, кому.
— Не сказал? Премьер-министру Анатоля господину Мариусу Бассианусу.
Доктор присвистнул.
— И, доктор, пожалуйста, забудьте об этом письме сразу, как отправите.
— 4
Премьер-министр Бассианус смотрит на металлический футляр с письмом. Три звезды.
Не за сложность — за срочность, сказал курьер.
Обыкновенный футляр.
Обыкновенный сургуч печати.
Ничего особенного.
Почему же за ребрами- сосущая тревога и боль?
Мало ли о чем мог написать ему неизвестный корреспондент. Может быть, это с верфи от Дагобела. Или из Минагиса от Гамильтона. Или из Миесса от управляющего. Или от адмирала Коблейна. Или…
Три звезды за срочность.
Что-то случилось.
Он медленно берет в руки футляр и ломает печать.
— 5
Господину Курту Бюнцеру
Уважаемый господин Бюнцер!
Прошу предоставить мне подробную справку о состоянии вашего пациента Роу.
Особенно меня интересует, когда он может быть доставлен в столицу для беседы.
Премьер-министр Мариус Бассианус
Господину Мариусу Бассианусу
Уважаемый господин Премьер-министр!
Отчет о состоянии пациента Норикийской муниципальной больницы г-на Роу прилагается.
Как лечащий врач, не могу позволить перемещать больного как минимум до 12-го Доратоса.
Курт Бюнцер
— 6
Он ушел из больницы рано утром пятого числа.
Лина вошла в палату с градусником и пилюлями — а койка оказалась пуста.
Он встал на ноги совсем недавно и ходил, держась за стенку, через каждые десять шагов останавливаясь, чтобы отдышаться. Трудно было ожидать, что он просто доберется до дверей больницы.
Он не только добрался до дверей — он улетел на своем собственном ваншипе.
Машина пылилась на больничной стоянке, в самом дальнем углу, несчастная, помятая, неисправная. Чтобы поднять ее в воздух, пришлось открыть капот и поковыряться. Глаза Алекса заливал противный липкий пот, руки дрожали, но он справился.
Ему больше не понадобится ваншип. Даже если он сегодня долетит.
Небо, в котором он жил, стало непригодно для жизни. Теперь там всегда — смерть.
В этом небе ему места нет.
Долететь бы только — дотянуть до сельского дома, где ждут своих отцов двое маленьких детей.
И сказать им, что они осиротели.
Он должен.
— 7
Он доплелся до своего дома, последним усилием взобрался на три ступеньки крыльца, вошел — и упал. Плевать. Надо бы затворить дверь… да ну ее. Сил встать все равно нет.
Хотелось умереть прямо тут.
Нельзя.
Надо сказать еще одному человеку.
Глядя в глаза. Не смея отвернуться. Не смея выдать своей боли.
"Ее больше нет".
Отцу — о дочери.
–
8
Он впадает в беспамятство. А когда приходит в себя — уже утро.
В узкую щель между занавесками проскальзывает золотистый солнечный луч.
…когда он коснется твоих губ, я поцелую тебя…
Не думать. Только не сейчас.
Встать. Привести себя в порядок — насколько это возможно.
Он разматывает посеревший бинт. Бинт присох к незажившей ране. Отмочить. Отклеить его от скулы.
Зеркало издевается над ним. "С такой рожей тебя не пустят к нему. Смешно и думать".
Если отрастить волосы, этого безобразия не будет видно. Сейчас еще — видно. Зачем я стригся так коротко? Ведь тебе нравились мои волосы. Ты так любила их перебирать. Когда я приходил домой заново постриженным, ты вздыхала с деланным огорчением: "Алекс, ты снова!.." А я смеялся, обнимал тебя… нет же! Не думать! Не сметь думать.
Пора.
Заклеить скулу пластырем, предусмотрительно захваченным из больницы. Сбрить щетину — как получится… получилось. Переодеться… Это трудно — переодеваться, когда ты слаб, как кисель.
Пойти на станцию и нанять пилота.
В столицу.
Лучше бы я умер.
Но я не умер.
Только они.
— 9
Ты ведь родилась там. И с детства была с Грандстримом на ты. Гигантские воронки ревущего ветра были твоей стихией. Ты плавала там, как рыба в ручье. Ныряла в ветер, выпрыгивала в тихие заводи штиля и ныряла снова. Ты каталась на Грандстриме, как я в детстве катался на снегоходе.
И он любил тебя и все тебе прощал. Он подставлял тебе ладони, а не бил кулаком.
Как же могло получиться, что он тебя убил?
Наверное, он тебя не узнал. Забыл за те шесть лет, что ты не приходила плавать в его течениях.
Я понимаю умом, что тебя нет.
Но может быть — думаю я в полусне — Грандстрим все-таки вспомнил тебя и ты жива? Где-то, где никогда не бывают люди, у Грандстрима есть тайный остров для тех, кого он выхватил с палуб и из кабин, куда он бережно опускает их, где он качает их, смиряя ураганный рев до ласкового дуновения…
Я полагал себя разумным человеком. Оказывается, нет.
Я хорошо считаю, и аэродинамику в меня вдолбили до печенок.
Я сижу вечерами и рассчитываю параметры острова, которого, конечно же, нет… Или все-таки есть?
И в памяти всплывают смутные очертания слышанной в детстве легенды.
"Надежда, ты жестока", — шепчу я горячему ветру.
С какой благодарностью я схожу с ума.
— 10
Премьер-министр мечется по кабинету. Присаживается в кресло, вскакивает, мечется снова. Подходит к окну, распахивает его, втягивает полную грудь прохладного ночного воздуха, но не может остудить жжение, донимающее изнутри. Сердце, что ли, прихватило… или просто — плохо, плохо? Моя девочка, как же так… Моя умница, моя красивая нежная девочка, моя радость… Моя упрямица, мой маленький политик, как далеко ты видела — и как была уверена, что с тобой-то никогда ничего не случится. Вечно беспокоилась за него, чтоб ему… Лучше бы не вернулся он. Лучше бы… лучше бы ты никогда не встречала его.