Григорий спросил сочувственно:
— Не комплект?
— Именно что не комплект, — задиристо вскинул голову Гетьман. — Не соответствует пункту три!
— Да это я не по договору, а так, — улыбнулся скульптор. — Вон для них. А от договора и вознаграждения я отказываюсь.
— Вот те на! — замдиректора даже приподнял очки. — Как же так?
И Григорий в новый миг просветления увидел перед собой не величественного администратора, а захлопотанного и сбитого с толку старика.
По складкам и морщинам на лице Гетьмана, по взгляду выцветших серых глаз, по тонким сухим губам, по редким, просвечивающим в лучах низкого солнца волосам — скульптор прочел, что нету у него личной жизни, поскольку дети выросли, разъехались, обзавелись семьями и подзабыли родителя; что посему служебные дела для него — последнее пристанище личности, отступить от них значит потерять себя; только этим он и держится, этим сокрушает темное стариковское одиночество, а оставшись не у дел, сразу помрет; что он угрюмо привык к тому, что его не любят, не понимают и не стремятся понять, а лишь боятся. «Как его зовут: как имя-отчество? — попытался припомнить Кнышко. — А то все Гетьман да Гетьман». Но не вспомнил.
— Эх, папаша! — он обнял ошеломленного зама за худощавые, по-стариковски сухие плечи. — Что договор, что все сделки! Живем-то мы на земле не на договорных началах, а так, по милости природы… Трудно вам, папаша? Ну да что ж — надо держаться. Надо жить! — И, не зная, как еще утешить старика, Григорий покрепче прижал его, отпустил — и пошел не оглядываясь.
Гетьман смотрел ему вслед, неровно потягивая носом воздух и моргая морщинистыми веками.
— Сынок, — сказал он тонким голосом, — сыно-ок…
…Малыш катил по аллее на трехколесном велосипеде. Посмотрел на солнце — и чихнул так, что вокруг носа возникла на миг игрушечная радуга. Помотал головой от удовольствия, снова закрутил ногами.
…Парень и девушка шли впереди Кнышко по бульвару. Парень что-то сказал. У девушки от смеха напряглась спина.
…Две машины встретились на равнозначном перекрестке: «Москвич» выехал с Трегубовской, грузовой ЗИЛ — с Космонавтов. Затормозили опешив. Грузовик рыкнул мотором. «Москвич» тоже рыкнул — да так, что окутался синим дымом. ЗИЛ поднатужился, рыкнул еще страшней. Порычав друг на друга, машины разъехались.
…Штукатурка на здании «Сельхозтехники» осыпалась внизу, обозначив контуры бычьей головы с устремленными на врага рогами-трещинами. «Все-таки не профиль, — мимолетно подумал Григорий. — Впрочем, я мог бы и такое вырезать из черной бумаги».
У него, несмотря на усталость, сохранялось состояние предельной наполненности, в котором любой намек на образ порождает образ, любой намекающий звук вызывает в памяти мелодию. Мир был полон всем этим, мир был интересен. Тысячи раз прежде Кнышко видел, как чихают дети, смеются девушки, порыкивают друг на друга машины, дыры в штукатурке и многое другое, а все будто не видел. «Прохлопал, что называется, сорок лет глазами!»
Он второй час слонялся по улицам без всякой цели. Собственно, цель была: сохранить это радостное чувство наполненности жизнью, чувство раскованности, свободы, соразмерности всего сущего. А для этого не надо возвращаться домой. Скульптор и думать не хотел, что пора идти домой. Он чувствовал себя мальчишкой, удравшим сразу и из школы, и из дому — от всех обязанностей. «Будьте как дети»— это ведь не зря сказано.
Так он забрел в городской парк. В павильоне съел четыре черствых пирожка, запил пивом — натрудившееся тело благодарно приняло пищу. Потом сидел на скамье, смотрел на облака в синем небе, на деревья, слушал, как шелестят листья под ветром. В шелесте тоже угадывались образы. «Ныне отпущаеши…»— прошумел порыв ветра от края до края парка. «Вот ты и пришло ко мне, настоящее, — думал Григорий. — Теперь я хоть знаю, какое ты, как это бывает. Ныне отпущаеши… нет, не отпускай, не надо. Пусть остальное все отпустит, а ты — нет. Да я теперь и сам тебя искать буду. Еще не вечер!..»
Посидев так, скульптор поднялся. Усталость прошла, тело снова наполняла бодрость. Он вышел из парка, на секунду остановился: как же дальше-то быть?.. И вдруг счастливо понял, что застарелая проблема, мучившая его еще сегодня утром, — более не проблема; никогда он теперь не расстанется с этим чувством жизни, потому что легко принесет в жертву ему все: благополучие, заработки, соблюдение приличий, сытость… Лишь бы так, как сейчас, легко шагалось, дышалось, думалось, лишь бы так чувствовать, чувствовать до стеснения в сердце образную суть мира — в каждой линии тела человеческого, в жилках листка, в каждой складке земли, в красках заката или восхода. Он теперь не сможет иначе!
Придя домой, Григорий Иванович быстро и беспечно собрался. Разговор с женой тоже вышел непринужденный и короткий. Резус-отрицательная Тамара в ярости вылетела за ним во двор и за калитку:
— Ну и проваливай, куда хочешь, придурок жизни! Хоть на все четыре стороны! — Ее высокая прическа сбилась набекрень, как папаха. — Это ж надо, на старости лет в босяки подался! И не вздумай вернуться… чтоб я тебя больше не видела!
Но скульптор, удаляясь по Уютной, понимал, что кричит она так больше от растерянности, а также для впечатления на соседей, чтобы была видимость, что не сам ушел, а она выгнала. И когда через полквартала услышал за спиной плачущее:
— Гриша! Гри-ша, ну куда же ты?! Гри-иша, господи… — жалость резанула сердце. Он замедлил шаги. Но — мотнул головой, снова наддал. «Нет, ничего хорошего здесь не будет — ни мне, ни ей».
Он снова вышел на бульвар Космонавтов, зашагал в сторону вокзала. Пройдя с километр, успокоился. Солнце садилось. Пряно пахли тополя, их просвечивающая молодая листка казалась золотистой. Чемодан не тяготил руки.
Путь Кнышко пересекли две девушки. Они шагали в ногу, четко цокая по асфальту каблуками-шпилями, задорно скосились в сторону скульптора: что, пожилой, слабо приударить за нами?.. Григорий только усмехнулся им вслед. Удаляющееся кастаньетное цоканье сразу вызвало из памяти музыку фламенко, а затем и «Арагонской хоты». Он сам зашагал более упруго, насвистывая отрывок из «Хоты». Встречный старик неодобрительно глянул, пожевал запавшими губами, покачал головой:
— Бедный будете, молодой человек.
Григорий и ему улыбнулся на ходу. «А я и есть бедный, дедушка. Дома нет, жены нет, работы нет. И самый богатый — тоже я!»
В семь вечера Юрий Иванович записал в журнал окончательный режим. При нем после импульса в пятьсот ампер вспышка держалась в трубке не менее четырех секунд.