— Ну-ну…
Хельга вздохнула.
— Я всё ещё глухой, да? — улыбнулся я.
Она вместо ответа прижалась ко мне и погладила по щеке.
— Ты утром уйдёшь домой? — шепнула она. — К Нике?
— Я люблю её, Хельга. Честно. Это не значок.
— Я вижу…
«Тебя тоже», — подумал я.
Она кивнула и легла мне на плечо. Как Ника.
— Давай спать, — шепнула она.
— Поспим вместе? — спросил я.
— Нет. Просто спать. Тебя усыпить?
— Да.
— Спи…
…Хельга разбудила меня в половине девятого — Яков подходил к дому, и она «увидела» его. Мой пуховик он принёс на себе. Забрать его оказалось просто: никто меня в штабе вчера не хватился. Никого из первосрочников тоже не теряли — у них была пробная мобилизация. Построили на первом этаже, провели перекличку и отпустили. На радостях, что обошлось, они сразу брызнули по домам и пооставляли в гардеробе кто что. Сейчас прибредают поодиночке, все как один с похмела, и забирают.
Яков не стал дожидаться чая, он только спросил, есть ли ещё водка. Водка, слава Богу, была. Он выпил, предварительно капнув из своего пузырька, зажевал колечком лука и ушёл. Ему нужно было работать: печень, кажется, немного отпустила…
Хельга заварила чай, мы сели его пить и пили долго.
— Ты сразу домой? — спросила она, когда мы выпили весь, намолчались глазами, и я уже надевал свой пуховик.
— Сначала в Клуб. Надо предупредить ещё одного.
— Виктор, повестки не было, — настойчиво сказала Хельга.
Я покивал.
— Вот увидишь: Яков не получит никакой повестки!
— Я понимаю, Хельга… — терпеливо сказал я. — Повестка — это значок. Но повестка всегда значок.
— Тебе показалось, что это повестка, а это был какой-то другой значок. Ты запутался в значках. Один ты не любишь, но принимаешь: ты его ждал. А от другого ты отталкиваешься всем живым, что в тебе есть. Рыба видит, что червяк на крючке — и всё равно хватает его. Но иногда вместо червяка на крючок насаживают просто шерстинку…
— Военные сны однозначны, Хельга. Эти значки ни с какими другими не спутаешь.
— Виктор, пожалуйста, если тебе снова покажется, что ты получил повестку — не ходи туда!
— Я офицер, Хельга. И это может оказаться действительно повестка. Червяк, а не шерстинка.
— Сначала найди меня, ладно? Я тебе скажу: запутался ты или нет. Пожалуйста.
Я обнял её и поцеловал её зелёные глаза.
— Упрямый… — всхлипнула она, пряча лицо у меня на груди. — Глухой… Такой живой — и такой глухой… Ну тогда хотя бы не ищи того, который жёг фургоны. Который хочет забрать у вас номера и сделать их совсем мёртвыми не ищи его, ладно?
— Вот уж кого я совсем не намерен искать!
— Вообще не встречайся с ним!
— Он меня сам избегает — и правильно делает. Был у меня с ним один разговор… прикосновениями. Вот после этого разговора он меня избегает.
— И ты его избегай. Как его зовут?
— Полковник Тишина.
— Я запомню. Если вдруг с тобой что-то случится, я буду знать, что это он. И такие, как он.
— И что ты с ними сделаешь?
— Я стану ведьмой!
Я заглянул в её зелёные глаза — и мне стало страшно. Не за полковника Тишину. За Хельгу.
— Оставайся колдуньей, — попросил я.
— А ты — живи. Живи, слышишь? Будь живым.
— Договорились. Буду.
— Иди! — Хельга высвободилась из моих объятий и, пятясь, пошла от меня, пока не упёрлась в стол. — Иди в свой бордель. Потом иди к своей жене. — (Это были значки. Её глаза говорили совсем другое — и я слышал, что именно…) — Уходи. Живи.
Она отвернулась, отпуская меня, и я ушёл…
Этот район Томска я хорошо знал — он почти не изменился за двадцать лет. А может быть, и за столетие. Может быть, он был таким ещё при Великомученике Степане. Разве что яйцекладущие белки тогда ещё не вили гнезда под стрехами деревянных домов, да у лошадей ещё не вырастали рудиментарные крылышки: это началось недавно, после 147-й аварии на Северском заводе.
«Живи…» — думал я, шагая и ёжась на утреннем холодке. Я не мёрз, потому что на мне был пуховик, а просто ёжился по привычке. «Живи». Этот значок может означать слишком многое. Живёт ли, например, полковник Тишина? Или Хельге нужно стать ведьмой, чтобы увидеть его? Живи… Я улыбнулся небу, грачам, яйцекладущей белке, которая сердито затрещала на меня из своего гнезда… Я буду жить. Ещё чуть-чуть — и стану совсем колдун. Это так много и так бесполезно.
С Воскресенской Горки я решил спуститься не там, где мы с Хельгой бежали вчера, а более прямой дорогой: через Обруб, дворами, задами и переулками, и очень скоро вышел на площадь Святых Сновидцев. Отсюда было уже рукой подать до Клуба.
Посередине площади, на своём исконном месте, был недавно установлен памятник Сновидцу Владимиру, не то отреставрированный по древним фотографиям, не то отлитый заново по ним же. Просветленный взор Сновидца устремлялся в даль. Туда же простиралась его рука, указуя не то на Дворец Сновидений, не то на Окружной Консилиум. А может, ни на то, ни на другое, а на медный бюст Великомученика Степана между ними… Как гласит официальное предание, сто лет тому назад в одном из этих зданий (скорее всего, в Консилиуме, тогдашней мэрии) Степан принял муку. Толпа озверелых коммерсантов била его ногами. А он безропотно подставлял то правую, то левую ягодицу, приговаривал: «Бог вас простит!» — и толково, но тщетно проповедовал своим мучителям политику Первого Российского президента, умиротворявшего парламент. Думается, что легенда сильно приукрашена: я бы на месте этого великомученика… Ну, да историкам виднее.
Юные Миротворцы, построенные возле бюста в каре, давали свою Первую Присягу. Все они были в пластмассовых касках и с деревянными макетами разрядников через плечо… Двадцать лет назад этого бюста не было, а Великомученик Степан тогда считался предателем. Мы давали Первую Присягу в гимназии, возле стенда «Подвиги соколов Жириновского». Теперь в гимназиях не те, иные стенды — но похожие на те. Все течёт, все меняется, все остаётся таким же, как было. Живое путается в значках. У лошадей вырастают крылья, но лошади не летают.
«Живи…»
Буду, Хельга. Буду, моя золотая колдунья. Наверное, это очень непросто — жить, но я постараюсь.
Только сначала — сегодня, сейчас — я должен предупредить Титова. Поручик Титов обязательно торчит в баре, если ещё не ТАМ. Может быть, мы с ним вместе что-нибудь придумаем. Может быть, он ещё не махнул на себя рукой, как мичман Ящиц. Может быть, он тоже захочет жить…
В Клубе было по-субботнему оживлённо, не то что вчера.
Снизу гремел и аритмично взвизгивал рок-симфо-банд, сосланный в подвал, сверху дряхлое пиано в дуэте с дряхлым геликоном интеллигентно возражали благородным «шейком». Пятеро поддатых ребят в синих фартуках на голые торсы волокли куда-то ящики с гипсом и запинались о неожиданные ступеньки. Судя по царапинам и белым полосам на полу, один раз они здесь уже проходили. Из распахнутых дверей спортзала доносились топот, сопенье, глухие удары, женские взвизги и равнодушные громкие «брэк!». Когда я проходил мимо, в меня едва не влетел ногами вперед костлявый детина с резиновым ножом в зубах и выкаченными глазами — но я успел через него перепрыгнуть. Вчерашний первосрочник, а ныне уже ветеран, со стянутой шрамом щекой и ненормально раздутыми бицепсами, провёл под локоток скорбную даму в чёрном, жадно жря глазами ещё не вполне смелый вырез. Бережно пронесли куда-то восковую фигуру в стрелецком кафтане. Безголовую. Голову несли отдельно. Видимо, для новой экспозиции: «Умиротворение стрельцов Петром Великим». На кухне готовилось что-то восточное, пряное, очень живое и, по всей вероятности, из натурального мяса — значит, Гога сумел добыть баранину… Но вот, наконец, потянуло знакомым до боли: табачно-спиртным душком и слитным гулом рассудительных бесед вполголоса, яростных выдохов, проклятий сквозь зубы и приглушённых истерик, маскируемых под беззвучный хохот…