– Какая-то ты, мам, стала сегодня старая. Когда я уезжал в лагерь, была, вроде бы, еще молодая. И в прошлое воскресенье – тоже, я это помню. А теперь почему-то согнулась совсем, как бабушка у Радомеича. Знаешь, она приехала вот с такой палкой. Рассердилась – ка-а-ак треснет ей по забору!..
Лариса от такого напора даже несколько растерялась:
– Подожди-подожди. Почему это ты вдруг решил, что я стала старая? Разве я старая? Ну знаешь ли! По-моему, я еще – ничего…
У нее тревожно кольнуло сердце. А Кухтик отдулся и легкомысленно пожал плечами.
– Ну я не знаю, почему – рассеянно сказал он. – Старая почему-то, и все. Как все родители. – И он с важной рассудительностью добавил. – Лично я думаю, что все люди стареют, кроме детей…
Вдруг его выгоревшее лицо исказилось. Он внезапно выпрямился, как чертик, и дернулся от нее – раз, другой.
– Мама, ну мне больно, пусти!..
Лариса в первую секунду не поняла.
– Пусти, пусти, мама, мне больно!..
Он изогнулся, так что проступили ребра под кожей, вывернул руку и подул на нее, видимо, чтоб успокоилась.
Лариса не верила своим глазам.
На поджаристом с выпирающей косточкой запястье Кухтика, таком тощем и тргательном, что при одном взгляде на него ныло в груди, медленно, будто пластинки льда, истаивали следы ее жестких пальцев.
Дома она сначала разобрала привезенные из лагеря вещи; часть их бросила в таз и пока задвинула его глубоко под ванну, остальное же скомкала посильнее и запихала в корзину. Ничего, подождет, есть сейчас дела поважнее. Затем встала под душ и бесчувственно, словно по деревяшке, растерла тело мочалкой. Немного обсохла, поправила влажные волосы и лишь тогда прошла в комнату в распахнутому трельяжу.
Давно уже она не рассматривала себя так тщательно и подробно. Обычно ведь как? Бросишь взгляд на бегу и – помчалась, поскольку опаздываешь. Да и зачем, если, кроме работы, нигде не бываешь? Глаза чуть накрасить, подвести губы, немного припудриться. Теперь же она словно увидела себя впервые: тусклая кожа, былинки морщинок, придающие лбу пыльный оттенок; глаза, точно вымоченные в воде, какие-то блеклые; ломкие волосы, складка у рта, унылые дряблые губы.
Кухтик был прав, она действительно постарела.
Лариса стиснула зубы: так вот, что им от меня было нужно. Вот зачем требовалась галантность, которая ее так восхищала. Вот за счет чего – легкость, молодость и скольжение по поверхности бытия. Вот где силы, чтобы играючи преодолевать муторность существования. Вовсе не водомерки они, а – демоны, голодные духи. Вот почему Георг так жаждал «раскрыть» ее при каждом свидании. Вот в чем тут дело. Им нужна была моя жизнь.
Лариса с трудом оторвалась от потустороннего изображения. Ее снова пошатывало и, чтоб не упасть, она вынуждена была опуститься в кресло. Скрипнуло дерево, стукнулась о батарею спинка, которую давно следовало починить. Страшный голод, словно неделю не было ни крошки во рту, стягивал внутренности. Не пустота, как она теперь отчетливо понимала, а именно голод. Причем, голод особенный, который обычной пищей не утолить. Ну что ж, если так, пусть будет что будет.
– Тимошик… – позвала она легким шепотом. – Тимошик, ты где, маленький мой, кис-кис…
Под креслом отчаянно завозились, царапнули о паркет острые изогнутые коготки, донеслось шипение, точно под давлением откуда-то потек воздух, и перед ней карикатурой на кошку выгнул спину Тим-Тим: серая шерсть – дыбом, глаза – пылают, твердый хвост, как резиновый, подрагивает от напряжения. К такому хищнику даже прикоснуться опасно. Но ведь – любит, любит, конечно, любит ее! Как тогда Земекис утихомирил терьера?
Она протянула руку, и кот замер, похожий на чучело. В молчании истекла одна томительная секунда, за ней – вторая… Вдруг словно что-то сцепилось между животным и человеком. Тимоша как бы обмяк, опустил твердый хвост, успокоено заурчал, длинным мягким прыжком перебросил тело к ней на колени, повозился, поерзал там, устраиваясь поудобнее, и наконец грузно улегся, положив на лапы смешную усатую мордочку.
Глаза у него прикрылись от удовольствия.
– Вот и молодец, – сказала Лариса. – Тимошик, хороший… Я тебя, полосатого, тоже люблю…
Она гладила его по спине, чесала за ухом, осторожненько, чтоб не встревожить, скребла ногтем по твердому черепу и, в свою очередь, тоже, чуть не мурлыча, чувствовала, как живое кошачье тепло перетекает к ней в тело – растворяется в венах, возносится прямо к мозгу, и волнительно, точно вино, согревает кровь в сердце.
Это был хороший, спасающий от вселенского голода глоток жизни.
Лариса знала, что у нее сейчас розовеют щеки.
Теперь, наверное, можно было не волноваться. Конечно, Тим-Тим – это лишь временное облегчение, действительно на один глоток. Уже завтра, скорее всего, она снова почувствует голод. Однако это не страшно; ведь сколько вокруг беспечных, полных жизни людей! Она даже зажмурилась, представив себе эту картину. Понемногу от каждого, – и вот они, силы, чтобы скользить, как легкая водомерка. В беличьем колесе она больше крутиться не будет. Равная среди равных, войдет она теперь в Избранный круг. Подмигнет засыхающему Земекису: нечего тебе тут засыхать, протянет умильному Мурзику руку для поцелуя, снисходительно, но по-дружески будет относиться к Георгу. В конце концов, не такой уж он плохой человек. А с Марьяной они, по-видимому, станут подругами.
Жить надо легко!
Зазвенел, подрагивая от нетерпения, телефон. Лариса выпрямилась, и вялое кошачье тело скатилось на коврик. Тимоша, подергивая конечностями, дышал редко и тяжело. Ничего, оклемается, какие-то капли жизни она ему сохранила.
Ей было очень спокойно в эти минуты. И когда из нагретой пластмассы вдруг выплыл занудливый голос Толика: что-то он там такое бубнил, жаловался, попенял, она встрепенувшимся сердцем неожиданно поняла, что ведь тоже ее, черт возьми, – любит, любит. Толик вне всяких сомнений любит ее. И потому беззащитен, точно моллюск в слабой раковине. Толик? Ну что же, пока пускай будет Толик.
Кажется, он от нее что-то требовал. Лариса не улавливала ни слова, но чувствовала его нетерпение. Она сжала трубку и улыбнулась, предвкушая приятное.
Жить надо легко.
– Приезжай, – сказала она.