Но выходило, что капитан Франкель работал так, что ему и поесть было некогда, был чем-то занят, да так, что жаловался на недостаток физических упражнений и собирался потратить на них свободное время.
А что касается тревог, так случай с Хендриком его волновал больше, чем сержанта Зима. А ведь он даже в лицо Хендрика не знал, был вынужден спрашивать, как его зовут.
У меня появилось неприятное ощущение, что я нисколько не разбираюсь в природе мира, в котором живу, и что каждая часть его сильно отличается от того, чем выглядит. Вроде как узнать, что твоя родная мать — вовсе не та женщина, которую ты знал всю свою жизнь, а незнакомка в резиновой маске.
Но в одном я уверен: я не желал выяснять, на что в действительности похожа мобильная пехота. Если она неприветлива даже для своих и. о. господа Бога — сержантов и офицеров, что же говорить о Джонни! Как можно не наделать ошибок в службе, которую не понимаешь? Я не хочу быть повешенным за шею, пока не умру, не умру, не умру! Я даже не хочу на собственной шкуре узнать, что такое порка, даже если доктор будет следить, чтобы мне не причинили настоящего вреда. В нашей семье никого никогда не пороли, разве что в школе шлепали, вот и все. Но это не одно и то же. Ни по отцовской линии, ни по материнской в нашей семье преступников не было, даже обвиняемых. Мы были почтенной семьей, вот только гражданских прав не имели, но отец всегда считал, что в гражданских правах нет ничего почетного, одно лишь бессмысленное тщеславие. Но если меня выпорют, его, наверное, удар хватит.
И еще. Хендрик не совершил ничего такого, о чем я сам не помышлял бы раз так тысячу. Почему же не я? Думаю, дело в нерешительности. Я знал наверняка, что инструктора сделают из меня котлету, так что я прикусывал губу и даже не пытался. Кишка у тебя тонка, Джонни. Вот у Теда Хендрика — другое дело. Человеку, у кого кишка тонка, в армии не место.
Кроме того, капитан Франкель говорил, что Тед не виноват. И если я не загремлю по девять-ноль-восемь-ноль, то провинюсь в чем-нибудь другом, и вины моей в том не будет, но я все равно окажусь у позорного столба.
Да, Джонни, время убираться отсюда, пока не все потеряно.
Мамино письмо только подтверждало мое решение. Я ожесточился на родителей, когда они от меня отвернулись, но когда они отмякли, я тоже не устоял. По крайней мере, когда мама отмякла. Она написала:
«… но боюсь, что должна сказать тебе, что отец все еще не разрешает упоминать твое имя. Но, милый мой, так выражается его горе, ведь он не может плакать. Ты должен понять, мое дорогое дитя, что он любит тебя больше жизни, больше, чем он любит меня, и что ты его глубоко ранил. Он твердит, что ты взрослый мужчина, способный принимать собственные решения, и что он гордится тобой. Но это говорит его гордость, горькая уязвленная гордость человека, которому разбил сердце тот, кого он любил больше всех. Ты должен понять, Хуанито, что он не говорит о тебе и не пишет тебе, потому что не может… не сейчас, подожди, когда его печаль чуть уляжется. А когда это время настанет, я пойму и поговорю с ним о тебе. И мы все снова будем вместе.
Что я сама? Как может мать сердиться на своего малыша? Ты можешь огорчить меня, но не уменьшишь моей любви. Где бы ты ни был, что бы ни делал, ты всегда остаешься моим малышом, который бежит ко мне за утешением, разбив коленку. Теперь мои объятия не так велики, как раньше, а может, это ты вырос, хотя в это я никогда не поверю, но я все равно буду ждать тебя, когда тебе понадобится утешение. Малышам всегда требуются объятия матерей, верно, милый? Надеюсь, что так. Надеюсь, ты напишешь мне и скажешь, что это так.
Но должна добавить, поскольку ты так давно не писал, что лучше всего, если я не дам знать, писать мне на адрес твоей тети Элеаноры. А она сразу же передаст мне твою весточку, а в другие руки письмо твое не попадет, и никто не расстроится. Понимаешь меня?
Тысячу раз целую моего маленького,
Твоя мама».
Да все я понял, и если отец плакать не мог, то я могу. Я заплакал.
А только-только заснул… как сразу же проснулся по тревоге. Мы всем полком рванули на полигон, где провели учения без боеприпасов, но при полной выкладке, включая микрорации, и шли разомкнутой цепью, когда прилетел приказ замереть.
И замерли мы примерно на час. Я имею в виду: никто не шелохнулся, сдерживали даже дыхание. Мышь на цыпочках и то наделала бы больше шуму. Что-то подобралось ко мне сзади и протопало сверху, койот, по-моему. Я даже не вздрогнул. Мы все жутко замерзли, мне было наплевать; я знал, что выполняю приказ в последний раз.
На следующее утро я не услышал побудки; впервые за много недель меня пришлось вытряхивать из спального мешка. Я едва выдержал построение. Все равно не было смысла увольняться до завтрака, раз для этого сначала нужно повидать сержанта Зима. Но он на завтрак не явился. Я попросил у Бронски разрешения обратиться к старшему по званию. Капрал сказал: «Конечно, валяй» и не стал спрашивать, зачем мне это.
Нельзя обратиться к тому, кого здесь нет. После завтрака мы отправились в марш-бросок, а я все еще не отыскал сержанта. Бросок был однодневный, завтрак нам доставили на вертолете — неожиданная роскошь, ведь невыдача перед маршем пайка обычно означает голодовку, если ничего не припрятал… а у меня ничего с собой не было; о другом думал.
С пайками явился и сержант Зим и привез почту — а это уже роскошью не было. Не могу не зачесть это в плюсы мобильной пехоты. Тебя могут лишить еды, воды и сна, чего угодно и без предупреждения, но никогда не задержат твою почту минутой дольше, чем требуют обстоятельства. Письма — твои, и тебе их доставят с первым же транспортом, и можешь читать их в любую же свободную секунду, даже на маневрах. Мне это тоже было не важно, кроме пары писем от Карла, я здесь только рассылаемую по почте рекламу получал, да вот еще письмо от мамы.
Я даже не стал подходить, когда вокруг Зима столпились ребята; решил, что поговорю с сержантом наедине, вот и прятался от него до тех пор, пока мы не вернемся в расположение части. Так что я очень удивился, когда Зим выкрикнул мое имя и протянул конверт. Я мигом прискакал и взял письмо.
И удивился еще раз — его написал мистер Дюбуа, мой преподаватель истории и философии морали в старшей школе. Скорее я ждал, что мне подкинет весточку Санта Клаус.
Пока я читал его письмо, все время думал, что это какая-то ошибка. Пришлось проверить конверт, и ответный адрес убедил меня, что именно мистер Дюбуа написал его и что обращался он именно ко мне.
«Мой дорогой мальчик, следовало написать раньше, чтобы сказать, как я обрадован и горд, что ты не только добровольцем пошел на службу, но и выбрал армию. Но я не удивлен, от тебя я именно такого и ждал, правда, не думал, что ты выберешь мобильную пехоту. Такие плоды наша работа приносит не часто.