Вот против этого старения и направила наука свой главный удар… Ему, этому старению, объявлена была война, самая благородная из всех войн… Приостановить старение организма, не значит ли это сказать мгновению: «Остановись!»?
Нет, по-прежнему все спешило на Уазе к концу — растения и животные, все их виды и роды, от мимолетных, как бабочка, и долголетних, как слон, все, за исключением самих уазцев, победивших время и бренность для того, чтобы оказаться победителями и в борьбе с пространством. Уазская наука выиграла войну со старением и связанной с ней немощью.
Каким способом? Нет, они не собираются скрывать его от людей, наоборот, они готовы поделиться с людьми солнечной системы всеми своими знаниями, всем своим опытом, не оставляя никаких тайн про запас. Зачем? Знания прячут только от врагов, а люди — друзья и братья, братья если и не по крови, то по духу, что неизмеримо существеннее.
Они разговаривали с Землей и со всей солнечной системой, находясь пока еще за ее пределами. Их отделяло пока от человечества пространство, значительное пространство, но все же не такое огромное, чтобы сделать невозможным духовное общение, разговор, или, точнее, беседу, продолжавшуюся вот уже несколько дней. И у людей возникло естественное желание не только слышать своих гостей, но и, слушая, одновременно видеть их хотя бы с помощью телеоптической техники, находящейся на космолете «Баргузин» в числе многих других достижений земной науки. Но то ли было в неисправности телеоптическое устройство, то ли гости почему-то пожелали пока остаться невидимыми, никто на Земле не знал, как они выглядят и совпадает ли их физический облик с их обликом духовным.
Возник вопрос: долго ли они останутся невидимыми? А кое у кого возникли сомнения: не внешность ли их заставляет не торопиться с общением более конкретно осязаемым, улавливаемым сетчаткой нашего зрения?
Пошли разные слухи и кривотолки. И один из сотрудников нашей лаборатории, известный шутник и остроум, высказал предположение, что победа над старостью далась уазцам, по-видимому, не дешево и за нее им пришлось уплатить ничего не дающей даром природе красотой и физическим обаянием, всем тем, что так ценит человечество со времен верхнего палеолита до наших дней.
Но довольно гипотез! Их и так было много! И мой отец, так же как и Евгений Сироткин, равнодушные в форме (морфе), только пожимали плечами, слыша со всех сторон вопросы, почему наши уважаемые гости не спешат предъявить нам свою внешность во всей ее, надо предполагать, великолепной форме, а пока отделываются только беседой.
— Предъявить? — ворчал мой отец. — Они и так предъявили нам нечто существенное, поделились своим опытом, своими знаниями. А свою внешность они все равно вынуждены будут оставить при себе. Этим не делятся!
Отец и Сироткин значительно подобрели к уазским гостям, после того как те высказали интерес к работам Института времени и особенно к достижениям лаборатории, руководимой Евгением Сироткиным и Мариной Вербовой, о чем они уже имеют смутное представление. Наши закрыли глаза на то, что это было проявлением их вежливости.
Но здесь мне нужно остановить свое повествование и забежать чуточку вперед. Как раз в эти дни я совершил проступок, в результате которого больше всех пострадала лаборатория Марины, лишившись самого большого своего достижения.
Что же за проступок я совершил? Об этом пойдет речь в следующей главе.
Это был мой последний разговор с ним. Разговор? В сущности, разговаривал только он один, или, вернее, его память. А я молчал и слушал. Я слушал, боясь пропустить хотя бы одно слово. Я слышал его дыхание и шепот, и мне казалось, что и он тут, рядом со мной, а не только его воспоминания, обретшие вечность благодаря искусству Марины Вербовой.
«Да, — продолжал он свою исповедь. — Катрин, Катя ушла от меня, не выдержав. „Так будет лучше, дорогой“, — сказала она мне. Она ушла после того, как я потребовал от нее, чтобы она перестала принимать стимуляторы. Мое категорическое и, в сущности, жестокое требование объяснялось не только упрямством. Я хотел знать сущность своей жены, сущность, не подкрашенную и не стимулированную, а естественную. Я хотел знать, какой была Катрин, а не какой ее сделали биохимические препараты, приготовленные в лаборатории Афанасия Синклера.
И нам пришлось расстаться. Нашу девочку Лизу мы отдали в интернат, и теперь только она, наша дочка, да еще воспоминания связывали нас. Отчуждение произошло по моей вине, но я в этом признался себе не скоро. Я обвинял ее в упрямстве, в том, что ее шеф Синклер и ее препараты дороже ей, чем я. Но когда она ушла, я почувствовал такое одиночество, какого не знал даже в марсианских пустынях. Она ушла только в элементарном, в физическом смысле этого слова, в духовном смысле она осталась. Своим мысленным взором я видел ее всю с терпеливой улыбкой на добрых губах, я слышал ее голос, произносящий тихо: „милый“… Не сразу я осознал, что моя настырность была бесчеловечной и в желании добраться до сущности было нечто деспотичное, дикое, не соответствующее нашему веку. Это стремление объяснялось поистине неестественной жаждой естественного, с необычайной силой вспыхнувшее во мне еще на Марсе в гиперискусственной среде. И вот я был наказан за свою бесчеловечность. Что мне оставалось делать? Снова лететь на Марс и жить там в обществе Биля, Джека и Ле-Роя? Нет, я не хотел и слышать о Марсе. Я уехал в сибирскую тайгу вместе с земными геологами, влюбленными в эти леса, в холодные реки и озера.
Тайга! Когда-то этим словом обозначали нечто первозданное и дикое, где были узкие тропы вместо дорог. Сейчас от прежней первобытности остались только олени и комары. Комаров сохранили, разумеется, не для того, чтобы не огорчать любознательных энтомологов, а потому, что ими питались рыбы таежных рек. Нас комары не тревожили. Ультразвуковой прибор отвлекал их от нас, и они попадали в специальное „поле-ловушку“, которое их уничтожало.
Нашу любознательность приобщили к тайнам края специальные приборы.
Чувствительные и умные, они делали словно прозрачной поверхность Земли, поросшей таежными лиственницами и сибирскими кедрами, они погружали наши чувства в вдруг ожившую историю Земли. Поэзия познания и труда необычайно воодушевляла нас. Нравились нам и контрасты. Поработав с совершенными приборами в горах, мы спускались в долину к речке, где ловили окуней и хариусов древним многовековым способом — на крючок. Рыбы были под защитой общества, и ловить разрешалось только на удочку.
В нашем распоряжении были аппараты, способные в любое время связать нас с близкими и нужными людьми, приобщить нас к их жизни. В любое время, если я хотел, я мог увидеть интернат и свою дочку Лизу, гонявшую мяч или прыгавшую по траве, ее смеющееся детское личико. Я мог увидеть и лицо той, с которой я расстался вопреки рассудку и чувству. Но я не решился сделать это, что-то удерживало меня.