Этот чертов переход. Я все стою, будто к месту прирос. Кругом грохот невыносимый. Все суетятся, толкаются. А мне вдруг совсем невмоготу стало — того и гляди стошнит. И понять никак не могу, отчего же так паршиво. Но догадываюсь наконец — от музыки. Дешевенькая, знаете ли, такая мелодия. Шлягерок какой-то модный, знакомый, осточертевший… а голосок слащавый, дебильный. Поднимаю глаза — и вижу этого типа. Его «Жигуленок» стоит перед «зебровой дорожкой», в первом ряду. Он только что подъехал и теперь тоже ждет «зеленый».
У меня в мозгу эта картина отпечаталась как фотография. Мне все еще снится иногда страшный сон: чудится, будто вся моя память превратилась в одну-единственную фотокарточку.
У типа совершенно восковое, бесчувственное лицо. Лицо валютчика, матерого торгаша. Я эту публику узнаю сразу, насмотрелся когда-то… Его глаз я не увидел. Он прятал их под модными «спектрами». Модная прическа, только что из-под «фена», проборчик стрункой. Спортивные скулы. На пальце печаточка с золотой монограммкой. А пальцы на руле так… нежно лежат. Ноготки пилкой обточены. От таких типов всегда зверски воняет французской туалетной водой, по четвертаку флакон. Я чувствовал этот запах, стоя в трех метрах от машины.
Я таращился на него и пытался понять, за что же его так невзлюбил. Ведь повидал этого сброда по кабакам да по курортам ого-го сколько. Иммунитет выработал на эту братию. А тут меня всего выворачивало — я был готов ему в горло вцепиться.
И вдруг дошло до меня, как ледяной водой окатило: тошнотворный шлягерок доносился из его машины — хозяин завел кассетку, поразвлечься в дороге. А шлягерок-то — мой, родненький. Я пою. Жизнерадостным, дебильным голоском. Как бездарный трактирный паяц, как холоп служил я сейчас этому сытому типу, ублажал его надушенную французским коньячком печенку. Я и существовал для него — только в виде бездарного шлягерка, как последний штрих фирменного автомобильного комфорта.
Я стоял рядом, ненавидел его, а он и в ус не дул. Он невозмутимо дождался своего зеленого света, мягко газанул — и исчез…
Я ненавидел себя. Я возненавидел в себе жалкого клоуна, всегда готового слащавым голоском ублажать сытенькую, гуляющую публику. Я впервые представил себе в лицах очередь за моими модными дисками и кассетками, и она вдруг напомнила мне скопище брейгелевских уродцев. Кому из них я бы спел от души? Упаси бог.
Меня аж озноб пробрал. В душе — полная пустота. На ум пришло вычурное сравнение — перегоревшая лампочка с темным вакуумом внутри.
Подошел постовой. Узнал — заулыбался участливо, забеспокоился… И я наконец побрел на другую сторону. До дому уж не знаю как добрался. Еле дотерпел до вечера — и помчался к Максу.
Макс был моим лучшим другом. Это — единственный человек, с которым я мог откровенно поговорить. В детстве друзей было много, а потом как-то порастерялись. Чем больше горланил на эстрадках, тем меньше их становилось. С моей-то тиражированной физиономией — какие друзья! Весь мир раскололся надвое: одни смотрели на меня со снисходительным презрением: для них я — модный, но дешевенький «шансонье», другие — подобострастно, готовые разорвать в клочья — на сувениры.
Макс — единственный, кто меня понимал и притом не сочувствовал. Он наблюдал за мной, как наблюдают за мотыльком, бьющимся о лампочку: с равнодушным любопытством, обгорит или нет… Мне с Максом было легко.
Когда становилось плохо, я шел к нему. Он — пижон и циник. Он тоже с утра до ночи ходит в модных «спектрах», его глаза можно увидеть, только когда он набычивается и смотрит на вас поверх оправы. Так он может сделать, когда вы соберетесь с ним поспорить, — и вы сразу будете сбиты с толку: глаза у Макса будто вырезаны из жести. Он — звукорежиссер вокально-инструментального ансамбля, с которым я проработал пять лет. Себя он любит называть «бывшим». «Бывший инженер-радиоэлектронщик», «бывший красный диплом», «бывший отличник в школе», «бывший вундеркинд» и так далее…
Я прилетел к нему сломя голову. И даже не поздоровался. Забился на кухне в угол, закурил. Меня трясло… Другой бы сердобольно засуетился, состроил заботливую мину, плеснул коньячку — тогда уж хоть волком вой. А Макс молодец: ему хоть бы хны, только ухмыльнулся и молча принялся тереть кофе в кофемолке.
Я выложил ему все как на духу. Та же ухмылка. Даже не взглянул на меня.
— Ты зажрался, — равнодушно сказал он, кончив трещать кофемолкой. — У тебя синдром Мартина Идена. — У Макса в запасе полно всяких экзотических словечек и фраз; друзья зовут его за это «кунсткамерой-одиночкой».
— Это из области психиатрии, — продолжил он. — Есть «умники», то бишь дебилы, которые, достигнув в жизни всего, теряют цель существования и кончают с собой… Тебя еще не тянет утопиться?
Я отвернулся и не ответил. Я не знал, на что меня может потянуть.
Макс хмыкнул и сказал примирительно:
— Выпьем кофе… А потом можешь топиться… Леннон ты наш недострелянный.
Я сорвался и зверски его обругал. Он заваривал кофе и сделал вид, что не расслышал.
— Ты уже придумал, куда уходить? — спросил он, чуть кривя губы, но не от боли, нет — просто у него такая привычка: он кривит губы, когда разговор начинает его мало-мальски интересовать. — В управдомы? В монастырь? Куда? — допытывался он.
И тут я расчувствовался и забормотал всякую муру: хочу, мол, остаться самим собой. Вот только бы мои записи, диски — сгинули бы все разом, и пел бы я, мол, как древний бард какой-нибудь: только кому хотел и когда хотел.
— Разом не получится, — сказал Макс очень спокойно и уверенно. — Но устроить это можно.
Я перепугался до смерти. Даже дышать перестал. На минуту. Но ведь вы меня, наверно, легко поймете. Мы же современные люди. Старики Хоттабычи нам перестают сниться с первого класса. А тут вы… в шутку, в общем-то… заявляете, что продали бы душу черту за… дачу под Гурзуфом, к примеру. И вдруг — хлоп! — ваш лучший друг кривит губы и говорит тихо и вежливо:
— Пожалуйста! — И договорчик из кармана достает… на пергаменте, а кстати — скальпелек и гусиное перышко… ну и ватку со спиртом — как в процедурных — для дезинфекции пореза… А ведь с Максом-то у меня так и случилось!
— Успокойся, — сказал он, разливая кофе. — Будет тебе и белка, будет и свисток. Мы с ребятами все устроим. Но смотри не прогадай… Да не таращись на меня так испуганно. Душа мне твоя и задаром не нужна. Что у тебя за душой? Что ты есть без своих концертиков, оваций, дисков? Что-нибудь ты помнишь в жизни, кроме этого? С душой ты, мужик, продешевил. Тебя надули. Давным-давно… А я тут ни при чем.
Так серьезно со мною Макс еще не говорил. Хотя внешне он оставался таким же спокойным и равнодушным, как всегда, — закуривал медленно, сыр резал очень тонко и аккуратно, кофе прихлебывал с ложечки.
Я знал, что когда-то Макс тоже был влюблен в Ирину, но своими кривыми губами и «спектрами» быстро ей опротивел. На меня же Макс в обиде не был. Обижаться он, по-моему, вообще не умеет — слишком рационален для таких бесполезных чувств. И все же Ирину он, кажется, жалел… честно.
Я связал его философское настроение и мою с Ириной ссору и не ошибся. Макс, устраивая покрасивее кусочек сыра на бутерброде с маслом, обозвал меня последней скотиной и объяснил, что души во мне нет, раз я мучаю Ирину, которой и ногтя не стою, своей дешевенькой гордостью, а сам тщусь не замарать свой талантик о какого-то холуя на «Жигулях». Не замарать! Вот потеха-то! Это после того, как в течение шести лет продавал себя по самым занюханным эстрадкам, где пустые бутылки по углам катаются… Да, кстати, про бутылки — это Макс придумал.
Он еще много чего сказал, но у меня в одно ухо влетало, а в другое вылетало. Я привык относиться к увещеваниям Макса, как… к вентилятору: включил — расслабился — выключил… Ему я тоже служил какой-то занятной игрушкой. Мы друг друга стоили.
Про его предложение я уже успел забыть, а он кончил тем, что снова пообещал мне помочь избавиться от всех моих записей и дисков — только чтобы доказать мне, какое я ничтожество и что за душой… точнее, вместо души — у меня ничего, кроме этого хлама, и нет. «Валютчик» с «Жигулями» и золотой печаткой не выходил у меня из головы, и мы ударили по рукам.