– Ненавижу. Счастливчик, бля… Ненавижу! За что мне всё это?! За что?!
– Не кричи, ромашка. Не надо на них кричать.
Он развернулся так круто, что едва не упал.
Анька сидела в самом дальнем углу двора, за выступом стены, будто прячась от чужих взглядов. На ней было голубое ситцевое платьице, покрытое пятнами копоти, давно не чёсанные волосы падали на грязное лицо. А по горелой земле были рассыпаны увядшие трупики общипанных ромашек. И много-много белых лепестков.
– Не кричи, – повторила она. – Не надо. Они не виноваты. Не знают они.
– А… – Ромка понял, что не может выдавить ничего связного, и умолк, потрясённо глядя на неё.
– Мы для них цветы, – сказала Анька. – Цветы. Растения. Неразумные. Но красивые. Нас жалко. И нам нужны удобрения. Есть сорняки, их надо выкорчевать сразу. Есть другие, полезные. Есть красивые, для них надо сделать сады. А ещё есть ромашки.
Ромка неотрывно смотрел на неё. А она смотрела в землю, на мёртвые цветы. Подол её был платья вымазан тёмно-зелёным травяным соком.
– Есть ромашки, – повторила она. – Они особенные. Они приносят удачу. На ромашке можно что-то загадать, на счастье. И отрывать по лепестку. Когда ты отрываешь лепестки – ты же не думаешь, что ромашке больно. Ты думаешь только: любит – не любит. Ромашка тебе нужна только для этого.
Она подняла голову и взглянула на Ромку. Глаза у неё были тёмно-серые и абсолютно пустые.
– Мы сорняки, – сказала она. – А ты ромашка.
– Аня, что ты… – дар речи вернулся к Ромке, и силы тоже, но он всё так же стоял в десяти шагах от неё. – Ань, ты ведь… говоришь…
– Говорю, Рома. Я всегда могла. Просто я её всё время слушала. Другую. С самого начала. У них время течёт гораздо медленнее. Та Другая – маленькая девочка и гадает на ромашке. Она гадает, а я слушаю. Это было так… ну, у меня сил не оставалось. Ни на что больше. Даже тебя предупредить. Хотя о чём тут предупреждать?
– А… теперь?
– А теперь она замолчала. Я ей сказала, что не могу больше. Что она должна перестать. Что ромашке очень больно, когда ей обрывают лепестки. Она так испугалась… И перестала со мной разговаривать. Она ничего не понимает, Ром. Она… такая маленькая ещё.
Анька вдруг уставилась на свои руки, будто впервые их увидела. Прерывисто вздохнула и умоляюще протянула к Ромке грязные ладони.
– Ром, я столько этих ромашек оборвала, – жалобно сказала она. – Ты мне их носил и носил, а я… столько их оборвала! Что же я наделала, Рома? Что я наделала?
Он медленно подошёл к ней. Опустился на колени. Сухие губы Аньки дрожали, и немытые космы волос, и ресницы – дрожало всё. Ромке захотелось обнять её, прижать к себе, крепко, яростно. Ты же мой последний лепесток, подумал он, ты осталась последняя, и если эта глупенькая, испуганная Другая тебя оторвёт, я останусь таким маленьким и убогим… Но пока что ты есть. Пока что ты есть. Ты, последний лепесток…
И та девочка, племя которой выкорчёвывает человечество – она уже знает ответ на свой вопрос.
И мы знаем тоже, да?
– Не страшно, Ань, – сказал Ромка. – Это ничего. Ничего… Смотри.
Он поднял вялый общипанный стебелёк, с третьей попытки подцепил ногтем лепесток с обугленной земли. Приставил почерневшее основание лепестка к желтой сердцевине ромашки, аккуратно вставил между свалявшимися тычинками и чашечкой.
Убрал пальцы.
Анька подалась вперёд всем телом, упёрла руки в колени. Её дыхание было шумным и частым, и надрывным, будто она хотела что-то сказать и не могла.
И они сидели вот так вдвоем посреди сожженного мира, смотрели на одинокий лепесток, и верили, правда верили, что он не упадёт.