Все время, что мы работали над ним, мы здорово ломали себе головы. Я по-прежнему считал это шуткой, но Стэйд был с каждым днем все серьезнее. Он работал со свирепой энергией, которая захватывала и меня. Ночами у огня он снова и снова говорил о той памяти, что заключена в промерзшем мозгу. Что видели эти скованные льдом глаза в дни, когда мир был юн? Что за любовь, что за ненависть кипела в этой могучей груди?
Вот оно, существо, жившее в дни мамонтов, саблезубых тигров и громадных летающих монстров. Он выжил наперекор всему, с каменным копьем и кремневым ножом в мире хищников, и только холод великого ледника смог сковать его…
Стэйд сказал, что он, наверно, охотился и попал в метель. Окоченевший, он свалился прямо на лед, поддавшись непреодолимому желанию заснуть, которое охватывает всех замерзающих. Никем не потревоженный, он проспал пятьдесят тысяч лет.
Когда пришло время последнего испытания, я уже совсем выдохся. У меня резко подскочила температура, и все утро я шатался, как лунатик. Но Стэйд настаивал на моем присутствии, и мне пришлось остаться на ногах. Напичкав меня хинином и виски, он добился того, что я стал как новенький. Вспомнились даже слова песен, которые я давным-давно позабыл.
Именно поэтому я превосходно помню одни моменты этого дня и совершенно не помню другие.
Стэйд развел в очаге огонь, и наша хижина-лаборатория нагрелась, как духовка. Пропеллер с самолета, медленно вращаясь, обеспечивал циркуляцию воздуха сквозь проделанное для этой цели отверстие в стене. Я помог установить ледяную глыбу с нашим подопытным перед огнем, затем, окончательно отупев, свалился, предоставив возможность завершить все прочее Стэйду. Это был его праздник.
Он продолжал переворачивать Джимбер-Джо с одного бока на другой перед огнем, пока весь лед не стаял. Затем начало оттаивать тело.
Мое отупение отступило, и я стал понимать происходящее. Предвидя, что скорее всего через положенное время наш доисторический экспонат посинеет и начнет «благоухать», я почему-то не мог заглушить растущий восторг. Напряжение Стэйда передалось мне. Громадный доктор старался выглядеть хладнокровным и собранным ученым, однако ему это плохо удавалось. Его глаза сверкали, а могучее тело было каменно-напряженным. Когда он зажигал сигарету, его пальцы тряслись, а полуулыбка на губах выглядела примерзшей к ним нервной гримасой.
Я рассмеялся.
— А если он оживет, док? — спросил я. — Об этом ты думал? Ты подумал, что значит для бедного Джимбера проснуться за пятьдесят тысяч лет от всех своих друзей? И что он сможет сделать с нами?
Это было забавно, и я захохотал.
— Интересно, что за люди жили в каменном веке? — продолжал я. — Мы дали ему медвежье имя, и он внешне его оправдывает. Он выглядит парнем, у которого свои понятия насчет чужаков, что будят людей, не будучи с ними знакомыми, — людей, мирно проспавших пятьдесят тысяч лет. Представляешь, что он натворит?
Стэйд пожал плечами. В его глазах загорелся дьявольский огонь.
— Ты что, и вправду уверен, что он оживет, Пат? — прошептал он.
— Ты доктор — тебе и знать.
Он кивнул головой.
— Теоретически это возможно…
Остальное я помню довольно смутно. Сначала Стэйд сделал Большому Джиму переливание крови. Донором был я. Потом сделал ему инъекцию адреналина. Склонившись над обмякшим телом, доктор время от времени посматривал на меня. В его глазах горел огонь. Внезапно он рванулся к своему пациенту, и я услышал его сдавленный вскрик.
Джимбер-Джо открыл рот и зевнул!
Словно все великаны мира дали мне затрещину. Дыхание остановилось, и с минуту я ничего не видел. Никогда в жизни я не чувствовал такого груза ответственности. Почему, черт возьми, он не умер пятьдесят тысяч лет назад? Теперь, когда он стал подавать признаки жизни, мы должны были продолжать. Не закончить начатое было бы убийственным, и помню, что я подумал: «Нехорошо убивать человека, родившегося так давно…»
Стэйд ввел ему полторы унции вытяжки передней доли гипофиза. Большой Джим сморщился и зашевелил пальцами. Он определенно оживал, и это меня испугало. Я чуть не разрыдался. Мы словно бы вмешались в дела, вершить которые положено лишь Богу.
Стэйд набрал в шприц вытяжку задней доли гипофиза и вкатил ее нашему открытию. В первую секунду не произошло ничего. Затем человек из каменного века попробовал сесть. Стэйд рявкнул на него, а я ощутил, что все больше слабею. Словно в полусне, я видел и слышал, как Стэйд мягко укладывает его обратно и говорит что-то успокаивающе. Затем он ввел ему порцию половых гормонов и ликующе повел плечами. Он подошел ко мне со сверкающими глазами, и с этой минуты я уже ничего не помню.
Было темно, когда я пришел в себя. У меня сильно болела голова, рука ныла, как обожженная, но в общем я был в порядке. Приступы лихорадки у меня имели свойство исчезать быстро и бесследно. Стэйд сидел у стола в расстегнутом жителе, у его локтя видна была бутылка.
— Долго я был без сознания? — спросил я.
— Два-три часа.
Он нахмурился.
— Что такое, Пат? Ты что, совсем расклеился?
Я сел и увидел фигуру на скамье. Значит, это все-таки не дурной сон. Видимо, Стэйд содрал с него грязные шкуры, и сейчас он мирно спал, завернутый в одно из наших одеял. Я подошел к нему и тихонько тронул за плечо — настоящая плоть. Видно было, как поднимается и опускается его грудь, слышалось ровное дыхание. Медленно вернувшись к самодельному креслу, я опять уселся в него, спрятал лицо в ладони и стал думать. Наконец я поднял голову и встретил спокойный взгляд Стэйда. Он пожал плечами и кивнул.
Мы сотворили чудо.
Большой Джим оказался отличной особью мужского пола, шесть футов три дюйма, красивая мускулатура. Лицо под бородой оказалось привлекательным, хотя челюсть была несколько тяжеловата. Стэйд сказал, что ему лет двадцать с небольшим.
Часа через два гость огляделся, будто ища оружие. Но его не было. Стэйд проследил за этим. Гость попытался встать, но был еще слишком слаб.
— Не огорчайся, приятель, — сказал я ему, когда он принял прежнее положение. Он следил за нами; глаза его были большими, спокойными и по-звериному внимательными. Затем он снова уснул.
Болел он долго. Мы побаивались, что он не выкарабкается. Все это время мы нянчились с ним, как с младенцем; затем, когда он начал поправляться, то стал доверять нам. Он больше не хмурился, не шарахался и не тянулся за оружием, когда мы оказывались поблизости: теперь он улыбался нам, и это была щедрая привлекательная улыбка.
Сначала он бредил: все время говорил на странном языке, в котором ни слова было не разобрать, с плывущими «л» и долгими гласными. Одно слово он повторял в бреду чаще других «лилами». Иногда оно звучало как молитва, иногда с мукой и отчаянием.