Наконец я решился и спросил его:
- Куда мы идем, капитан?
Ни слова в ответ. Что означало его молчание? Что он надеется вывести нас к своим? Или нет? Не знаю. Анализируя сомнения и тревогу, я забывал о том, что капитан тоже имеет право на сомнения, но он считал себя не вправе показывать это другим. Во имя этих других. Понял я это позже.
Километр. Еще один. Привал у старого картофельного поля, на поляне с полусгоревшим домом. Капитан ушел на разведку, оставив за себя Мешко. Тот присел на трухлявый пень, достал нож и стал вырезать из поленца деревянную ложку. Я собрал щепу и разжег костер. Ко мне присоединились Скориков и Ходжиакбар.
...Я услышал голос капитана.
- Кто разжигал костер?
Я ответил.
- Кто вам разрешил?
- Никто не разрешал.
- Вы знаете, что это могло быть причиной гибели людей?
- Теперь знаю, - ответил я, и краска залила мое лицо. - Но я отвечаю, что никто этого заметить не мог.
- Мальчишка! - пророкотал он и отвернулся. Я хотел что-то сказать капитану, но мысль оборвалась, потому что в трехстах метрах от нас на проселке вдруг появились два всадника.
ЗЕМЛЯ ВОЛЬНАЯ
Один из всадников неспешно направился к нам, и было явственно слышно, как хрустели и шуршали багряно-желтые листья под копытами коня. Мы приготовили оружие. До всадника оставалось метров пятьдесят. Раздался хриплый, простуженный голос:
- Кто будете? Кто старший?
- Капитан Ивнев! - назвал себя артиллерист и шагнул навстречу.
Всадник остановил коня, поджидая его... Вот о чем-то заговорили.
Капитан махнул рукой, и мы стали по одному подходить к ним. Человек на коне был в черной суконной гимнастерке, ватных брюках и полурасстегнутой телогрейке. Мы называли свои фамилии, и он, оглядывая нас, делал пометки на клочке бумаги.
- Пошли! - скомандовал капитан.
Мы переглянулись. Рядом со мной ополченец Скориков молчит, словно что-то обдумывая, потом говорит:
- Партизанить так партизанить!
- Где немцы? - спрашивает кто-то.
- Везде, - отвечает партизан и называет себя: - Хижняк, начальник разведки.
Он трогает коня, к нему присоединяется другой всадник, назвавшийся Гамовым.
Пауза. Шорох шагов. Огонек самокрутки. Стихающие голоса. Молчание.
Я подумал о партизанском лагере. Захотелось представить, как он выглядит. И как только я вообразил дорогу к нему, землянки, высокую сосну около деревянного сарая, явилась уверенность, что мне доводилось уже видеть их, видеть наяву, а не во сне.
Летело время. Открывались и пропадали извивы колеи, а я никак не мог отделаться от возникшего в памяти видения: землянки на краю поляны, сарай со стенами из смолистых бревен, дым, ползший полупрозрачным облаком над его крышей, давно знакомые лица вокруг меня. И сарай был какой-то свой, точно провели мы немало часов у костра, разведенного внутри его, под квадратом, вырубленным в крыше (дым как раз и тянуло в этот квадрат). И уже родилась во мне радость, сродни той, какая приходит, когда возвращаешься домой после долгого отсутствия. Я знал, что никогда не был там, а видение не уходило, память подсказывала: у костра лежит человек в полушубке, под головой у него охапка сена. Раньше других я замечаю, что искры попали на сено - так близко к огню расположился человек. Дымок идет от его полушубка, по сену пробегают первые красные светляки. А он спит! Мы осторожно переносим его к холодной стене. Я зачерпываю корцом воду из бочки, чтобы погасить красные искры в сене... И тут я понял, что знал этот лес, лица, разговор. Точно видел уже однажды все это и потому мог сказать точно, что произойдет в следующий момент. И здесь, на дороге, выбегавшей из леса, как из бесконечной объемной рамы, я чувствовал эту вдруг родившуюся во мне способность, которая в иные минуты подавляла, даже пугала. И лес с его седым гребнем можно было остановить на секунду и рассмотреть как под микроскопом: вот черно-сизая ворона слетала с головы дерева - я уже ждал этого, - и время опять текло мерно, как замерзающая река.
...Смеркалось. Дорога как бы спускалась на морское дно - такой неоглядный простор открывался с холма. У горизонта темная лента леса уже сливалась с небом. Через несколько минут деревья расступились, открыв площадку с землянками. Передо мной вырос большой бревенчатый сарай. Внутри его горел костер, вокруг лежали толстые бревна-скамейки, в углу стояла бочка с водой, над ней висел на гвозде корец, на краю которого держалась прозрачная капля, отражая красные угли костра, всплески света от искр летучих. У самого огня спал человек. Охапка сена в его изголовье и тулуп дымились от искр. Я взял корец, набрал воды и залил огоньки, подкравшиеся к нему. Кто-то произнес его фамилию - Ольмин - и прибавил крепкое словцо. Гамов и Хижняк осторожно перенесли его ближе к стене сарая. На всю жизнь запомнил я совпадение ожидаемого с действительностью; это было похоже на мираж, но мираж остается недостижимым. У меня же случилось иначе...
Встав до зари, ожегши рот кашей, я с необыкновенным наслаждением разбирал и собирал винтовку, прицеливался в можжевеловый куст, в раннюю тень сосны. Я с нетерпением ждал: когда же?..
* * *
Но пока только партизанская разведка выезжала в дозоры. Совершался переход к спокойной, несытой, благополучной жизни, и я замечал, как угнетает капитана бездеятельность. Он, как мог, сдерживал себя. Несколько раз он пробовал объясниться с командиром отряда Максимовым. Уравновешенный бородач, кажется, одерживал над капитаном победу. Окладистая борода, круглые блестящие глаза, розовые пятна щек - таким я запомнил командира.
- Ударим, когда надо! - услышал я однажды от него и понял, что он не спешил "ударить".
...Витя Скориков достал пилу, два топора, и мы отправились валить лес для землянки. Капитан оказался с нами. Я вспомнил, как лесничий под Звенигородом объяснял когда-то, что такое строевой лес и как с ним надо обращаться. Было это, когда нас зачислили на биофак, - значит, около года назад...
- Студент? - удивился капитан, когда я попробовал вспомнить урок лесничего.
- Бывший.
- Доброволец?
- Доброволец.
- Мы из одной роты, - сказал тощий темноглазый Скориков, - и почти земляки: я из Раменского, он из Москвы. И было нас двое, потом Ходжиакбар присоединился, потом еще кто-то, потом уж ты, капитан.
Скориков лихо скрутил козью ножку и прикрыл глаза от удовольствия, когда затянулся. До войны он был слесарем, жил с матерью, и я видел, как он писал ей письмо при свете коптилки, - вечер, два, три, а он все писал и писал, медленно выводя буквы огрызком синего карандаша.
- Самолетом отправишь? - спросил я. Он уловил иронию и, не отрываясь от письма, сказал:
- Не беспокойся, отправлю.