Вся эта аристократия, населявшая поселок близ монастыря, крайне редко покидала его пределы, разве лишь затем, чтобы понаблюдать издали за ходом полевых работ, на которых бывали заняты обитатели большого лепрозория из числа наименее безобразных, те, что жили в нижнем кругу. Никто из обитателей монастырского поселка никогда не осмеливался подняться по горе. Очень редко прокаженный из круга, лежащего ниже, переходил на верхний, где обреталась более уродливая форма лепры, еще реже бывало обратное. Но если такое все же случалось, вторгшемуся надлежало строго придерживаться правил, принятых во внешнем мире: он должен был издали оповещать о своем приближении и шарахаться от каждого встречного, тогда как аборигенам этого круга полагалось указывать на пришельца пальцами, всячески его осмеивать и тоже шарахаться от него в разные стороны, затыкая при этом ноздри и всячески выказывая брезгливость, каковую пришелец и сам бы проявил к любому, кому выпало несчастье жить выше него по склону горы.
А парии, жившие вокруг вершины и сами себя считавшие проклятыми, лишены были даже этой мелкой радости и от этого страдали не меньше, чем от самой болезни. Хуже, ничтожнее их был только африканец, что обитал на самой макушке горы, но тот редко покидал свое логово. Если же абиссинец в кои-то веки отваживался спуститься чуть пониже, ему полагалось надевать глухой балахон и непрерывно греметь своим боталом. В эти минуты все население Больной Горы тряслось от страха.
Конечно, все эти правила нигде не фиксировались и никем не утверждались, но и среди подданных Короля Лепры неписанные законы блюлись строже писанных. Приор Томас д'Орфей знать их не хотел, но всякий раз, бывая в верхнем лепрозории, испытывал неловкость, оттого что ему, сколько бы он ни корил себя за малодушие, недоставало мужества приблизиться к чернокожему абиссинцу. К африканцу заходил лишь врач, приносил ему лекарства и хоть на несколько минут скрашивал одиночество несчастного. Во время этих кратких визитов Жану Майару удалось даже выучить несколько слов из диковинного языка абиссинца и понять, как ему казалось, что у себя на родине негр был кем-то вроде знахаря или колдуна.
Возвращаясь к себе после таких визитов, нелегких и для него, Майар замечал, что и в верхнем лепрозории, и в большом, и в малом все его сторонятся. Даже старый друг, приор Томас д'Орфей, встречал его без особой радости. Но врачу не пристало обижаться, и Жан Майар только улыбался в ответ. Он хорошо знал, в чем тут дело, и великодушно прощал приору его угрюмость, а прокаженным — их неприкрытую брезгливость.
В ожидании вечерней мессы приор и врач коротали время за кружкой вина. Своим происхождением вино обязано было небольшому винограднику, который возделывался тщанием брата Роза. Он же готовил из сладких ягод хмельной напиток, бережно пуская в дело каждую каплю драгоценного сока. И именно благодаря ему приятели могли весь год опустошать по вечерам кружечку-другую. Оба, надо сказать, очень дорожили этими скромными дружескими застольями.
Приору шел уже семьдесят пятый год. Как и многие его товарищи по несчастью, он долго сопротивлялся проказе, противопоставляя ее сокрушительному натиску простой и размеренный образ жизни, не допускающий никаких излишеств, неукоснительно отправлял требы и строго исполнял врачебные предписания Жана Майара. Возможно, именно поэтому проказа изуродовала только лицо священника, избавив от прочих своих проявлений: язв, гнойников, гангрены… Приор был благодарен за это Господу и судьбе и лишь молил Всевышнего о последней милости: позволить ему умереть с обликом, приличествующим христианину. По местным понятиям, он относился к касте львиноликих и давно уже с этим смирился. Однажды ему даже пришла в голову мысль, что львиный облик не так уж и безобразен. А когда приор подумал вдобавок, что мало кто из священнослужителей сохраняет к таким годам густую волнистую шевелюру, он почти греховно возгордился. А Жан Майар, имея в виду пышную гриву приора, порой называл его в шутку царем зверей.
Врач же, с его приплюснутым носом и чувственными, хоть и слишком большими губами, растянутыми вечной лукавой усмешкой, относился к касте сатироподобных. Сходство с сатиром усиливали его веселый нрав и простодушие. Иногда он с серьезным видом брался доказывать, что образ, придаваемый человеку лепрой, в некоторой мере соотносится с его характером, а в качестве примера приводил брата Роза, человека воистину верного и преданного, которого злая воля Короля Лепры сделала кинокефалом или, выражаясь здешним языком, собакомордым.
В юности Жан Майар очень много странствовал. Еще в годы ученичества он исколесил Францию и Италию, дотошно изучая философию с медициной и, конечно же, не чуждаясь обычных жизненных удовольствий. Он нимало не сожалел о своем блестящем прошлом, поскольку давно вменил себе в правило не бередить душу, не терзать ее воспоминаниями. В день, когда его впервые уязвила лепра — с тех пор прошло десять лет, а тогда ему как раз исполнилось сорок, — он не стал гневить небо тщетными проклятьями, а сразу же начал искать лепрозорий, расположенный в местах с хорошим климатом, и в этом больше походил на вельможу, собравшегося удалиться от дел, чем на жертву ужасного недуга. Природа Больной Горы сразу пришлась ему по душе, и он, долго не мешкая, перебрался сюда, к немалому удовольствию приора, который обрел в нем не только прекрасного врача, но и доброго друга. Он явился в лепрозорий сам, не дожидаясь, когда его принудят к этому другие. Девизом себе он взял слова: проказа убивает медленно, — и со временем развил этот утешительный тезис в своего рода философскую систему.
Тем вечером приор Томас д'Орфей был весьма мрачен, что, впрочем, частенько с ним бывало. Попеняв на плачевное состояние монастыря, разрушавшегося из-за недостатка средств на ремонт, он принялся клясть свой жестокосердный век, в котором христианская добродетель пришла к совершенному упадку.
— Нет больше милосердия в нашем королевстве, — сокрушался он. — И никто уже не печется о несчастных. Никому нет дела до прокаженных, хотя оно и понятно — ведь мы способны вызвать лишь отвращение. А ведь лет сто назад никто не посмел бы обходиться с нами, как владетельный сеньор со своими смердами! Как это ни странно, но людей набожных, способных сострадать несчастным, в те времена было куда больше. Правда, пример для подражания исходил тогда свыше… я это доподлинно знаю. Луи Девятый, святейший из наших королей, умер вскоре после того, как я появился на свет, но еще тогда, в младенческом возрасте, мне довелось слышать рассказ о том, как в аббатстве Руамон[5] выходил он некоего прокаженного с весьма и весьма отталкивающей внешностью. Прибыв в это местечко, добрый король начал с того, что принял на себя все хлопоты по уходу за беднягой. Он целовал его руки и лицо, прислуживал ему во время еды, причем неизменно выбирал для него лучшие куски, которые собственноручно же и подносил к его обезображенным болезнью губам. Он даже ноги ему омывал. Не было такой услуги, в которой он отказал бы своему подопечному лишь оттого, что она была ему неприятна.