Они спорили, их глаза горели… А я, помнится, пытался их убедить, что тут не только болезнь. Не в одном только вирусе, токсине или гене заключается беда.
Шизофрения — это конструкция. Неправильная, патологическая конституция. Все здание построено вкривь и вкось! Весь склад другой — и логика, и мышление, и внутренний мир! Все — болезненное, не как у нас. Если хотите, это ребус! И, может быть, шанс, который предоставляет природа… Шанс разгадать иной, непонятный нам разум до той встречи, которую в будущем нам прочит фантастика! До встречи с инопланетным неземным разумом.
— Попробуйте! — говорил я тогда. — Войдите в контакт с больными! Вы видели их сегодня… Ведь это прообраз контакта, о котором спорят фантасты! Установите взаимопонимание с больной логикой, с больным мышлением — все—таки это логика человеческая! Что, если в будущем нас ждет гораздо более сложное — при встрече с неведомым в бесконечной Вселенной? Добейтесь, чтобы хоть один безнадежный больной вас понял и принял бы вашу логику.
И однажды им это удалось. Они добились — Шурик с Ольшевским! Для меня и сейчас непостижимо — как?..
Несколько часов подряд, сменяя друг друга, они осторожно и заботливо беседовали с больной студенткой. Состояние было тяжелым — нарушенное сознание, видения, бред. И вдруг девушка вздрогнула, широко раскрыла глаза… Я помню тот ее взгляд.
— А может, и правда это — болезнь! И все мне кажется? Все — по—другому?
Назавтра ее выписали, и больше с тех пор она в больницу не попадала. Что это было? Ошибка в диагнозе или камень, который удалось сдвинуть? Предвосхищение того открытия, что будет сделано через пять лет?
Открытия, которое позволит менять души и с могуществом опытного творца лепить заново духовный облик больного.
Вот так вывести больного из шуба /шуб — приступ (мед.)/ — это фантастика! Ни один психиатр вам не поверит. Самое страшное в этой болезни и в этих больных — непереубедимость. Их переубедить нельзя. Тем и страшно безумие. Или все—таки Шурик с Ольшевским совершили чудо…
Но чудеса — неповторимы. В этом трагедия всех чудес… Науке нужны не чудеса, а люди, способные переводить явления из разряда чудес в реальность. Делать их закономерными и повторяющимися. Как в природе — лето, осень, зима…
Старый больничный сад… Он помнит и первую, осень с золотым памятником первой мечты. И ту весну через пять лет… Ее запомнил и я — это была последняя такая весна в моей жизни. Все хранят в памяти старые деревья: зелень травы, ветки яблонь в цвету под окном ординаторской, розовые лепестки, устилающие дорожки сада… Мы не спеша гребем ногами бело—розовую пену — я и Шурик, закончивший институт.
Шурик — радостный, загоревший, с облупленным носом: только что вернулся из похода по Карпатам. Он прибежал в ординаторскую с огромным букетом душистых желтых рододендронов, которые я видел впервые в жизни, и с сияющей улыбкой сказал, что вместе с Ольшевским согласен ко мне в аспирантуру.
Весенний вечер полон запахов и ожидания. Клены, как зонтики, раскрывшиеся за одну ночь — непривычно! Кажется, только вчера их голые ветки раскачивались в холодной апрельской выси и темные сучья яблонь хлестали в мокрое окно ординаторской…
Помнит сад и пасмурный ноябрьский день еще через полгода, когда возвратившийся «с картошки» Ольшевский заявил, что не пойдет в аспирантуру. Изменившийся, похудевший, он приехал прямо с вокзала в штормовке и с рюкзаком и, по—стариковски сгибаясь от ветра, сказал, что диссертацией заниматься не будет и теория его вообще не интересует…
Он стал работать врачом в стареньком алкогольном отделении. Решение было продиктовано тем, что увидел он в маленькой деревеньке над Сожей, затерянной среди бесконечных полей, отделенной осенним бездорожьем от центральной усадьбы и давно оставленной молодежью.
Двадцать хат в живописной лощине. Яркие кроны лип золотит на рассвете солнце. И глядишь, над одной, над другой крышей стелется едва приметный дымок… Кислый дух самогона смешивается с запахом антоновки — стоит над садами в свежести росистого утра. И, кого ни встретишь в деревне — все под хмельком: от хозяйки, выгоняющей со двора корову, до бригадира на мотоцикле. Вечером — продается на разлив водка, и продавщица, привычно наполняя стаканы, покрикивает на перебравших…
А в последний день работы на глазах у всей группы, докапывавшей две оставшиеся борозды, пьяный водитель грузовика задавил школьницу, и все подоспевшие студенты—медики ничем не могли помочь. Только ужас и боль бессилия…
Рядом — дико хватался за голову шофер с детскими веснушками на смертельно побледневшем лице, и медленно оседала пыль над перевернутым самосвалом картошки…
С той осени Ольшевский стал мрачным и — неразговорчивым. И лишь на работе можно было увидеть прежнего Ольшевского — вечно сияющего и энергичного, с той же детской улыбкой в слезящихся близоруких глазах, когда он усталым движением снимал очки.
Взрослые, много повидавшие люди в синих пижамах, с искалеченной трудной жизнью, казалось, должны были признать в нем ребенка, которого любят, — и вдруг серьезнели в его присутствии.
Он был для них авторитет! И мне казалось: уйдя, они уже не придут сюда снова… И так было не раз.
— Как хотите, а я их люблю, — говорил Ольшевский. — Я им сочувствую. Конечно, алкоголизм — это страшно. Но больные, пришедшие сюда лечиться, так часто по особенностям своего характера, широте души и простодушию выигрывают перед многими пациентами терапевтических стационаров…
И я невольно с ним соглашался. Наблюдал не раз, как какой—нибудь терапевтический больной задерживает собственное излечение и мешает врачу тем, что все свои интересы и помыслы сосредоточивает на своей болезни. На своей язве, своем кишечнике… На своей боли.
И наоборот, больные Ольшевского сильнее чувствуют чужую боль. Не умея, не зная, как справиться с этой болью, они подпадают под власть наркотика. И за этих больных мы можем и должны бороться.
И, если в душе врача есть искра Божия, как раньше называли талант воздействовать на людские души, она сумеет разжечь частицу светлого в душе другого. Как мог Ольшевский… Воздействуя на личность каждого отдельного человека… Как это у него получалось? Загадка.
Только потом тайну откроет Шурик…
Накануне похода, оставляя мне ту самую тетрадь, он скажет, что Ольшевский рискнул применить открытие в своей практике.
Воздействовать на подсознание… Видеть его насквозь, словно в луче рентгена… Всю душу другого — мысли, страхи, причину боли. И корригировать…
Незаметно влиять на личность, словно трогать тайные струны недоступные сознательному контролю, умением опытного музыканта…