А потом был тот пожар, и у всех опустились руки. И только Ганшин, последним присоединившийся к их группе физик Ганшин, сказал тогда Бертеневу: «Ведь что такое СО2? Углерод и кислород. Вот и надо создать такой штамм, чтобы он питался солнечной радиацией, кислород возвращал в атмосферу, а углерод… Представляешь? Болото рождает алмазы, графит, уголь… Ведь это все — углерод. И это — самоокупаемость. А?..» А через день принес тоненькую пачку листов, исписанных от руки бисерным, но ровным и четким до педантизма почерком: «Я тут набросал кое-что. Ты посмотри на досуге, ладно?» Бертенев смотрел неделю. А потом узнал, что Ганшина нет уже на их болотной станции. Что уехал он, и никто не знает куда.
Поначалу Бертенев пытался разыскать Ганшина, вернуть, понять хотя бы, что случилось, но никаких концов не сыскал.
И лишь годы спустя узнал, что перекинулся Ганшин сперва к энергетикам-международникам, в эксплуатационный отдел, потом перешел еще куда-то, пока не осел в конце концов в директорате одного из Теплоотводных Колес…
А из этих его записей, из его идеи родилось то самое, что назвали они берталаном — суперхлорофилл, созидающий кислород и алмазы, кислород и уголь, кислород и графит… Потому-то сегодня и пришел Бертенев сюда, ибо нечестно это было, если думаться — берталан. Бертенев, Тапио, Ланге. А Ганшин?
— Понимаешь, Коля, нечестно это. Я так не хочу.
— Честно, — сказал Ганшин. — Ты можешь спать спокойно, Боря. Я не в претензии. Не был и не буду. Во веки веков. Потому что все эти двадцать лет работали вы. А я — сперва крутился сам, а потом крутил Колесо.
— Но идея твоя!
— Идея, идея — оставь ты идеи в покое. Нет ничего легче, чем бросить идею. А вот осуществить ее — это другое дело. Вы смогли. Я — нет. Я оказался спринтером.
— Спринтером?.. А в самом деле, почему ты тогда исчез, Коля?
— А ты как думаешь?
— Не знаю. Тойво считает, что ты не верил в успех. Но я так не думаю. Если бы не верил — не сделал бы тех выкладок…
— Забудь про них. Не в них дело. Ты и сам бы до этого додумался. На следующий день бы додумался. Через неделю. Через месяц. Так что суть не в этом.
— А в чем?
— Извини, Боря, но ты не поймешь, пожалуй. Если хочешь — я скажу. Суть в том, что всему свое время, и время всякой вещи под небом…
Ганшин встал, подошел к окну, прислонился лбом к стеклу.
Бертенев молча ждал.
— Время рождаться и время умирать, — продолжил Ганшин тихо. — Время насаждать и время вырывать насаженное… Время разрушать и время строить… Время плакать и время смеяться… Время разбрасывать камни и время собирать камни…
Ганшин замолчал. Несколько минут Бертенев растерянно глядел на него.
— Я в самом деле не понимаю.
— Вот и хорошо, — сказал Ганшин. — И прекрасно. И не надо. И вообще, давай на этом закончим. Не по душе мне этот разговор. А с премией я тебя поздравляю. И Тойво с Оскаром — тоже.
Бертеневу не оставалось ничего, как попрощаться.
Ганшин проводил его до машины, и потом долго смотрел вслед растворявшимся в ночной темноте рубиновым огонькам.
Смотрел и старался ни о чем не думать.
Потом он медленно побрел к дому. Изредка он поднимал глаза к небу — и видел в нем другие рубиновые огоньки, те, что отмечали обод Колеса, медленно возносившего в стратосферу контейнеры с соляными термоаккумуляторами, чтобы отдать там лишнее тепло Земли.
Когда-нибудь, подумал Ганшин, под южным солнцем пролягут бетонные ложа, и потекут по этим ложам реки зернистой берталановой жижи, и будет она, пузырясь, вновь насыщать воздух животворным газом… Вот ведь как оно получилось: технология занесла над миром меч парникового эффекта, но она же изобрела и щит. Один из парадоксов нашего времени. Сложного, бурного, прекрасного нашего времени. Но до этих берталановых рек и озер далеко. Ох, как еще далеко! Десятки лет пройдут, пока будет все это создано и сможет принести какойто ощутимый результат, пока не в болотной лаборатории, а там, под солнцем пустынь, родит берталан первые кубометры кислорода и первые килограммы угля, графита, алмаза. А пока, чтобы не задохнулась земля, чтобы не стала она дном нового моря, должны вращаться Колеса. Изо дня в день, из часа в час, бесперебойно, неотвратимо, как Колесо судьбы. Да ведь это и есть колесо моей судьбы, сообразил вдруг Ганшин. Дурацкой моей судьбы.
Потому что в жизни каждому из нас дарован лишь один звездный час. Лишь раз в жизни открывают закон всемирного тяготения, теорию относительности или пишут «Марсельезу».
И мой звездный час пришел тогда, в ночь пожара, и потом я понял, что больше такого уже не будет. Никогда. И что миновало мое время щедро рассыпать камни, драгоценные камни идей.
Такое может прийти в голову лишь однажды. А потом — потом что? Стричь купоны со своего озарения? Но не значит ли это — предать самого себя?
Он, правда, попытался было обмануть судьбу, пережить второй звездный час. Попытался, и был наказан, ибо дважды в единый поток ступить нельзя. Хотя чтобы понять это окончательно, чтобы внутренне смириться, больше того согласиться с этим, ему пришлось пережить всю историю с «Беатой», всю горечь поражения и разочарования там, в Тихом океане, на богом и людьми забытом Фрайди-Айлендс.
И тогда он понял, что нужно просто уйти. Уйти туда, где сегодня делается самое важное. Главное сегодня, хотя завтра главным будет иное, родившееся вчера из твоих бессонных ночей.
И пока другие создают твой берталан, ты будешь крутить Колесо, свое Колесо, чтобы сохранить климат Земли для них же, чтобы могли они спокойно работать, надежно прикрытые этим щитом.
Так приходит время собирать камни. Камни, из которых потом другие будут строить дом.
Ганшин постоял еще немного перед дверьми, глядя на огоньки Колеса, потом зашел в дом, разделся и лег. Он думал, что долго не сможет уснуть, но уснул почти сразу же — сказалась многолетняя тренировка. Уснул под шуршание сосновых ветвей, колеблемых ветром, и под неумолчный, едва доносившийся сюда скрип вращающегося Колеса.