…Что-то переменилось, я почувствовал это сразу же, как только смог различать предметы. Мы стояли на вершине все того же холма, возле императорского бункера, но равнина внизу выглядела иначе. Все ее пространство — еще вчера абсолютно голое — насколько хватало глаз усыпалось тысячами и тысячами маленьких рощиц, между которыми сновали люди, бабахали орудия, а в дымном небе все так же завывали пикирующие бомбардировщики.
— Глассерман, вот ты где!
Пронзительный визг заставил меня обернуться. Со стороны бункера, путаясь в длинной шинели, бежал Адольф Бонапарт. На этот раз он был без фуражки, и его растрепанные, свалявшиеся пряди спадали ему на глаза.
— Это твоих рук дело, да? — верещал фюрер. — Ты предал меня! Швайнехунд! Раздавлю, загною!
Глассерман ловко увернулся от кулака и, в свою очередь, залепил фюреру звонкую пощечину. Бонапарт сел прямо на землю, громко всхлипывая и размазывая по грязной щеке слезы.
— Но это же нечестно, доктор! Так нечестно!!
— Что нечестно? — спросил я.
Низкорослый мужиченка, называвший себя Адольфом Бонапартом, вдруг перестал всхлипывать и с надеждой посмотрел на меня.
— Лес, проклятый лес! Он повсюду! Еще вчера на равнине не было ни единого деревца, а сейчас… Вы только посмотрите, во что она превратилась!.. Я не понимаю… При каждом выстреле вырастает новое дерево! Это все махинации Глассермана, это он, проклятый! Он обманул меня!
— А я ведь вас предупреждал. Вчера. — спокойно сказал Глассерман. — Помните звонок из Берлина?
— А, что? — лицо Бонапарта страдальчески перекосилось. — Вы о той чепухе? Как ее там… энто… энтропия. Но чтоб мне сдохнуть, если я знаю, что означает это слово.
— Ладно, попробую объяснить. — Глассерман откашлялся. — Постараюсь сделать это в максимально понятной форме. Здесь, в вашем мире это имеет особое значение. Так вот, энтропия — это стремление материи Вселенной к первичному хаосу… Хотя, конечно, это весьма условное определение…
— О, да! — с жаром закивал Бонапарт. — Хаос! Всеобщий хаос! Вот чего я добиваюсь. Хаос — для всего мира. Если это и есть энтропия, то я целиком и полностью за нее!
— Не перебивайте меня! Вы не вполне правильно поняли. В вашем мире случилось нечто необычное. Энтропия, хаос, который вы творите, вдруг переменил знак на противоположный. Минус стал плюсом. И теперь получается, что любая попытка разрушения дает радикально противоположный результат — организацию, усложнение структуры материи. А поскольку живая материя именно такова, то…
Император с ревом вскочил на ноги и бросился к бункеру. Он что-то кричал, но я смог уловить только отдельные слова: «Стойте!.. не стрелять!.. Матадор»…
Глассерман ухватил меня за шиворот и с неожиданной силой швырнул меня в ближайший окоп. Прежде чем я понял, что происходит, его гигантское тело рухнуло рядом, и в то же мгновение яркая вспышка ослепила небо. Земля дрогнула, гулкий раскат прокатился над холмом, комья земли сыпались на нас…
И вдруг все стихло. Глассерман встал и помог мне выбраться из окопа. Степь исчезла. До самого горизонта простирался бескрайний вековой лес.
— Твое мнение? — спросил Глассерман.
— Недурно. Но, по правде говоря, доктор, все эта чушь про энтропию — полнейшая профанация и невежество с вашей стороны. Не обижайтесь, но в физике вы ни бельмеса не смыслите.
— Ну и что? — невозмутимо ответил Глассерман. — Это не имеет значения, тем более Хилл понимает еще меньше меня. Главное результат, а все остальное — так…
Хромая, подошел мрачный Бонапарт и снова сел на землю.
— Я вам скажу по секрету, Глассерман. Как на духу скажу: вы самый сволочной из евреев. Чудовищный еврейский хам, вот вы кто! Насмехаетесь над несчастным императором лишь потому, что по воле злой судьбы он оказался вашим пациентом. Нехорошо, доктор, нехорошо. Ну, и что мне теперь делать? Я думал уничтожить этот чертов лес ядерным взрывом — и вот… Нехорошо, доктор.
— А вы попробуйте наоборот, — мягко посоветовал Глассерман. — Попытайтесь усложнить материю, начните строить, созидать. Раз уж энтропия переменила знак, то, соответственно, каждое воздвигнутое вами здание превратится в страшную бомбу.
Бонапарт вскочил.
— Телефон! Телефон, химмельдоннерветтер! Ну, теперь я ей покажу!
— Кому? — удивился я.
— Этой вашей энтропии! Я заткну ее за пояс!
Подбежал солдат с полевым телефоном, и возбужденный фюрер с нетерпением схватил трубку:
— Берлин! Дайте срочно Берлин! Приказываю мобилизовать всех архитекторов и строителей!.. Что?.. Как так?.. Да это же саботаж! Расстреляю без суда и следствия!
— Не нужно никого расстреливать, Адольф, — тихо сказал Глассерман. — Вам ответили, что нет архитекторов? Так оно и есть. Их действительно нет. Потому что… потому что просто нет. Вам самому придется стать архитектором. И это единственный вариант, если вы хотите выиграть войну. Не забывайте: каждое новое здание будет взрываться не хуже бомбы.
…Уже перед пультом суггескопа, Глассерман снял очки, потер воспаленные глаза и пробормотал:
— Что-то не спокойно мне… Боюсь я за него.
Эти тревожные слова стали моим первым серьезным уроком, но не тогда, а позже — уже ночью, когда, все еще сонный, я выскочил из аэротакси, и мрачный, осунувшийся и вдруг постаревший Глассерман повел меня по лабиринтам коридоров клиники к палате мертвого Хилла. Ноги сами привели меня к суггескопу. Не помню, что руководило мною — простое любопытство или профессиональный долг.
…Вековые деревья покрывали холм до самой вершины. Повсюду в их зеленой тени топорщились уродливые, кривые недостроенные стены, валялись перевернутые бетономешалки, рухнувшие, кое-как сколоченные строительные леса. На самой вершине холма стояли орудия с поникшими дулами, вокруг которых нежно струился дикий плющ. По земле сиротливо разбросались снарядные гильзы. Да, нетрудно было представить эту душераздирающую картину: Бонапарт пытается выстроить хотя бы одну мало-мальски приличную стену, а потом, обезумев от неудач, решает дать последний отпор зеленой экспансии старым, понятным и близким ему способом. Бог ты мой, это сколько ж времени он тут воевал, рождая каждым выстрелом новое дерево?! Я нашел его у входа в бункер. Он лежал на спине. Казалось, он стал еще меньше — уродливая куколка в не по размеру широкой серо-зеленой шинели. Окоченевшая рука сжимала пистолет. Но ему все-таки не хватило духу застрелиться — на посиневших губах поблескивали осколки сломанной ампулы.