Вот такой вот «эффект Марсия»…
Мрачное получается письмо? Вижу. Но поделать ничего не могу. Видимо, в дальнейшем будет светлее. И уж совсем хорошо станет на душе, когда безо всякой развертки увеличения сможем различить на экране нашу звезду. Звезду Каптейна. Но это будет ох как не скоро!
…Очень часто у меня в памяти «Пер Гюнт», не словами — музыкой. И каждую ночь я вижу тебя во сне. А называю — Сольвейг…
Крепко поцелуй Славку. И береги себя, родная. Кланяйся от всех троих «нашим»: Саше с Юлей и Коле с Галочкой.
Прощай.
17 июня 63 года.
Какое страшное и жестокое слово поставил ты в конце! «Прощай». Я даже не хочу начинать письмо с привычного обращения — так мне обидно. Как будто в русском языке мало формул для заключительного приветствия! Приветствия — имей в виду! — а не прощания. Неужели трудно было написать «До свидания!», или «До встречи», или там «Приветствую тебя!», если уж не самое простое: «Пока…»
Впрочем, я на тебя не слишком сердита. Письмо твое действительно вышло мрачное, так что концовку — со скидкой на фатализм — можно считать вполне естественной. А насчет Сольвейг ты очень правильно написал, милый. Ты, к счастью, не Пер Гюнт, но я себя ощущаю именно Сольвейг. Больше того: ты не просто правильно написал, ты уловил тайные мои мысли. О, мой стремительный, фантастически стремительный «телепат»! Как ты считаешь, случайно ли я обратилась к тебе в первом письме — «милый, далекий»? А ведь это слова из песни Сольвейг: «Горенку к троице я убрала; жду тебя, милый, далекий, жду, как ждала…» Ладно, если я и в дальнейшем буду к тебе так же обращаться — «милый, далекий»? Не наскучит? А потом-то какие слова! «Труден твой путь одинокий — не торопись, отдохни, ждать тебя, друг мой далекий, буду я ночи и дни…» Чудесная песня!..
Вот не знаю, о чем тебе лучше писать. Чем делиться — радостями, горестями ли? Радости тебе нужнее, горести (ну, не горести — «нервности»), пожалуй, должны оставаться при мне. Однако вправе ли я скрывать от тебя то, что составляет хоть малую, но часть моей жизни? Не знаю… Поэтому напишу и о том, и о другом, но начну с радостей. Их у меня не так уж много. И главная — Славик. Он просто бредит тобой, любимый. Поверишь ли, ночью вскакивает с кровати и бросается к своей «трубе»: как-то там папа? Не случилось ли чего? Сам посуди: могу ли я в такие минуты сердиться на него? Ни в коем случае! Я тоже встаю и подхожу к телескопу. И терпеливо жду, когда освободится окуляр. А потом смотрю, и смотрю, и смотрю; где-то там в небе — крохотная звездочка, за которой… в которой… которая — ты! И пытаюсь представить себе невообразимый рев, вой, грохот плазмы (может, свист?), что сопровождает тебя в полете. И знаю ведь: нет ни грохота, ни свиста — тишина. И внутри, и тем более снаружи, — лишь кинжал ослепительного света за кормой. А все-таки: в ушах — грохот. Не может не быть грохота, говорит мне сознание. И по-своему оно право: земные мерки, земные представления. Куда от них денешься?..
А результаты у Славика, как я и предполагала, весьма посредственные. Седьмой семестр еле-еле вытянул. Но — что ты ни говори — не могу я ругать его. Вдруг он сейчас (хоть и мал еще, но все-таки?) выходит на свою дорогу? Может быть, следовало и одернуть, и воззвать к здравому смыслу, и наказать как-то, но вот ведь какая мысль приходит: а не сделаю ли я ошибки? Не закрою ли путь, которым только и приходят в большую науку — путь одержимости? Видел бы ты, что он сейчас читает! Я не говорю уж о трудах по высшей математике (тут и тензорная алгебра, и топология, и вероятностный анализ), по астрономии, — но ведь он обложился трактатами по высшей физике; Эйнштейн, Курбатов, Дюбуа… Вот и рассуди: как мне быть? С одной стороны, я в этом ни грана не понимаю, следовательно — «не суйся!», но с другой — что если он забьет голову непомерными знаниями? попросту свихнется? Ох, не знаю, не знаю…
А тут еще моя раздражительность. Она и так во мне всегда сидела, не таилась, а здесь вовсе распоясалась. Видимо, главная причина — беременность, а может, и еще что… Вот взять, скажем, вчерашний день. Славик куда-то запропастился, мне надоело сидеть дома одной, вышла я на улицу и отправилась в наше кафе на углу — пообедать. И что бы ты думал? Входные фотоэлементы отказали, и дверь — ни туда, ни сюда. Разумеется, собралась толпа — многие ведь на обеденный перерыв отлучились — человек тридцать: недоумение, возгласы, ропот, кое-кто побежал к задней двери в обход квартала, кто-то звонить вздумал — ни малейшего результата. Полчаса мы так простояли, пока электронщики дверь не «вразумили». Ну, я и взорвалась. Накинулась на этих парней, хотя они-то, конечно, ни в чем не виноваты, повздорила с женщинами в «очереди» (слово-то какое дурацкое! — позавчерашнее): они пытались меня урезонить, вот им и досталось. Плюнула я на все и вернулась домой, не пообедав. Посидела минуты три-четыре, и так стыдно мне стало… Я просто ситуацию себе реально представила: стоит в толпе тетка «с пузом» и ругается — ну куда это годится?
Вот какие со мной мелкие разности происходят, ты уж меня не вини. Надеюсь, как маленькая родится, все в норму придет. А до тех пор остаюсь твоей глупой, верной, неразумной, ждущей, раздражительной, веселой (все-таки!); тоскующей, гордой (несмотря ни на что!), пузатой — женушкой.
Р.S. Очень прошу тебя: напиши особое письмо Славику. Он прямо-таки бешено ждет. Всеми силами любви моей, родной, всеми затаенными помыслами души — закликаю: вернись!!!
11 июля 63 года (по корабельному календарю)
Исполать тебе, свет Васильевна!
Не суди меня, грешного, за прошлое посланьице. Пребывал я в сумрачном расположении духа, понеже и сказание о жизни моей вышло невеселое. А коли на сердце осень, и серая непогода в мыслях, то и речам неоткуда взяться медоточивым, и слово «прощай» просится на язык, пусть даже не вложено в это слово никакого рокового смысла.
Нынче все не так. Душа свободна от тоски и предчувствий, вера в благополучный исход затеянного укрепилась, потому слова льются вольно и прихотливо, а настроение спокойное, хотя нет к этому никаких особых знамений: все по-прежнему однообразно, и малозаметно течение дней, по-прежнему «стоим» мы в пространстве бескрайнем и о том, что несемся стремглав, порой не вспоминаем.
Прозорливая истина была в твоих давнишних словах, любезная, — о цветнике. В свое время не взяли мы в разуменье неизъяснимую прелесть его, предоставили самовольному произрастанию, а теперь спохватились и рады ему, как четвертому собрату нашему. Дня не проходит, чтобы не оделяли мы его щедро своей заботой, и хотим дать ему большее пространство, дабы свежесть, благоухание, а также красота цветов новых, кои мы вознамерились здесь вывести, сопутствовали нам на всем долгом пути нашем.