- Знаешь что, ты мне их лучше нарисуй. Садись тут, вот тебе бумага, карандаш, и рисуй. Я буду писать, а ты будешь рисовать.
Только ничего он писать не стал. Хотя зимнее солнце еще и не ушло за горизонт, Трудного охватила мягкая и сырая темнота ночи. Фонфальниц, фон Фаулнис. Они не могли, просто не могли о нем знать. Когда это им снилось, мне еще ничего о выпотрошенном шандартенфюрере СС известно не было. Как там Розенберг перевел слова, которые прошептал дух? Хозяину... что это для него... Для меня. Смерть фон Фаулниса. Духи этого дома могут совершать невозможное - только ведь и раньше я это понимал: стена, мегасердце, чердак. Они убили эсэсовца, а теперь шантажируют меня смертью моих детей. Мне уже известна угроза, содержащаяся в этих словах, только они никак не откроют цели этого шантажа. Что такое должен я сделать взамен за то, что Лею и Кристиана оставят в покое? И еще это чувство: будто во всей этой истории я фигура всего лишь третьего плана. Ahnenerbe. Die Gruppe. WerVIIMoeErde. "Недавно. Частный. Интерференции. Необъясн. Стабильн." Эти книги... Эти еврейские сироты... Мордехай Абрам, оторый прятал у себя который прятал у себя Шимона Шница; да, я это чувствую, слишком уж это большое совпадение, чтобы оно оказалось пустой случайностью. Шимон Шниц его заметки, его Книга. И ведь ни с кем не могу поделиться всей этой историей, разложить ее бремя на несколько умов. Потому что в одиночестве я чувствую, как меня охватывает ночь. Только у меня нет выхода. Ведь это уже безумие. Нет никаких сомнений, я схожу с ума - и это, к сожалению, правда. В меня стреляют. Разговаривают со мной из воздуха. Наяву показывают кошмары. Пленяют моих детей. Посылают ночь. Эта игра перерастает меня. Не для меня написана эта пьеса, моя роль совершенно не имеет значения, и умру я еще во втором действии. Боже, ну что я могу? Только лишь послушно ожидать приказаний с того света. А затем послушно выполнить их. Не больше, но и не меньше. Все-таки, я только дневное животное, ночью же я слеп и беспомощен, не отличаю дыма от камня, возможного от невозможного. Я у них на крючке, заловили уже Яна Германа Трудного.
- Вот, посмотри. Такое, такое.
Трудны поглядел на подсунутый Леей рисунок. Ни верха, ни низа - ничего не понятно. Он несколько раз покрутил листок, наклоняя при этом голову. Чудища, появившегося перед Леей, он, при самых лучших намерениях, так и не увидал. По его суждению на листке бумаги была смесь карты Европы с какой-то из картин этого сумасшедшего Пикассо и растоптанная медуза.
- Красиво, красиво.
15
Тюряга и Будка страдали жесточайшим похмельем. Головки у них бо-бо, свет бил в глазенки, а в пастях пересохло - что твой наждак.
- Да чтоб мне, пан шеф, монахом заделаться, если сегодня или даже завтра в гетто, холера, тронусь.
- А я тебе что, говорю, будто сегодня? Или говорю, будто в гетто? Единственное, что вы должны для меня узнать, это про какого-нибудь образованного еврейчика, на которого нашлось бы чего-нибудь такого, чтобы, в случае чего, он свой ротик на замочке подержал. И если говорю образованного, то имею в виду, скорее, раввина, чем какого-нибудь торгаша.
- Да в случае чего, то каждый ихний, хол-лера яс-сна, гер-рой, простите, шеф, родемую сестрицу швабам на тарелочке поднесет. Уф... А не нашлось бы у вас, шеф, чего-нибудь, чтобы дыхание освежить?
- Да наливайте уж, моя потеря... Слушайте вы, уроды драные: тут дело не в мученике, это вовсе даже и не трефное дело, главное, чтобы он потом языком не стал молоть: что и как. Работа совершенно простая; это и работой назвать нельзя, если бы не гетто и не немцы.
- Так их, пан Трудны, того, на мусорник не выбросишь... Так что, самая работа, только мы, холера, совершенно не в форме.
- Эт( точно. Формы уже нема. И не поднимается. Вот смотри, пан. И пальцем бы не шевельнул, даже если бы на меня прям сейчас блондиночка с голым задом свалилась. Аминь. Капут. Хана! Тюряга и Будка ни на что не пригодны.
Понятное дело, что все это была только торговля, а сошлись на десятипроцентной скидке с ближайшей контрабандной партии из гетто. Бандиты убрались из конторы Трудного, забирая с собой хриплые охи-вздохи и булькающие воззвания к божествам с нецензурными именами. В город они вышли часов в десять, а в половину второго Будка позвонил Трудному на фирму из кондитерской в центре.
- Записывай, пан, - промямлил он. - Записываешь?
- Ну.
- Записывай. Уршулянская, семь. Стучитесь в квартиру номер один и спрашиваете Здися. Здись слеп на один глаз, а когда разговаривает плюется: сразу пан узнает. Скажешь Здисю, что от Аполлона. Понятия не имею, что это за пидор, этот Аполлон, но говорить надо именно так, так что уж лучше, пан, не перевирай. Записали?
- Ну.
- Ну а уже этот Здись поведет пана дальше. Жидок молоденький, но вроде бы дико умный и ученый, и вообще... Читает и пишет по-ихнему... Пан хотел узнать, так я и пораспрашивал. Ну, лады.
Трудны отправился на Уршулянскую, 7. Это был старый пятиэтажный каменный дом с замусоренным двором-колодцем; входить следовало через темную подворотню-тоннель. Смотритель из первой квартиры, тот самый Здись, соответствовал весьма образному описанию Будки на все двести процентов. Болтал он без умолку, но у него был грипп плюс еще с полдюжины других вирусных инфекций, поэтому Трудны большую часть собственного внимания уделял тому, чтобы поддерживать нужную дистанцию от этой ходячей заразы, что не всегда было возможно. Здзись повел Яна Германа по узким подвальным ступеням куда-то вниз, в темноту, в холодные и сырые подземелья. Похоже было на то, что в доме имелось целых два независимых подвальных уровня, и вход в тот самый, второй, был известен только Здзисю, о чем он немедленно проинформировал заслоняющегося перчаткой Трудного. Таким образом они спустились ниже первого подвала, и тут смотритель включил фонарь. Несчастное устройство издавало из себя последние останки света, работая очень слабо и с перерывами; когда оно отказывалось работать, страшный Здзись лупил им вслепую (потому что вокруг была сплошная темнота) куда-то в сторону, об стенку; нескольких подобных ударов обычно хватало, чтобы явился свет. Но так случалось не всегда, и тогда в тесных, грязных, вонючих подвалах по Уршулянской, 7 раздавалась такая серия чудовищного грохота, контрапунктом к которому шли визгливые словоизлияния Здзися, что у Трудного начало зарождаться подозрение относительно тайности всего этого предприятия с укрытием здесь лиц, разыскиваемых оккупантами, раз ударные концерты Здзися должны были быть слышны по меньшей мере на первом этаже, если не выше. У Трудного даже мелькнула мыслишка, а не подшутили ли над ним Тюряга с Будкой. Только нет; они не позволили бы себе подобного, даже если бы ужрались в стельку: уж слишком грозным оставался для обоих бандитов Ян Герман Трудны с хранящимися в его голове тайнами.