Чуть погодя, осмелев, вернулась часть соседей. Я сопел, негромко хныкал и вяло шевелил зачаточными конечностями. Забегая вперед, сообщу, что они у меня так почему-то толком и не развились — как и само туловище. Я не познал радости самостоятельного передвижения, и меня вечно кто-то куда-то катил как правило, с корыстными целями. Зато голова разрослась сверх меры, а нос от постоянных перекатываний загнулся крючком, и я при желании всегда мог пошарить в нем своим длинным язычищем. Итак, я лежал и сопел, а гости опасливо совещались, гадая, как со мной поступить: утопить без промедления или все-таки рискнуть и опробовать силу взгляда моих очей. Победили прагматики, которые рассудили, что спихнуть меня в пруд они всегда успеют, тогда как таланты мои, если такие обнаружатся, могут стать настолько полезными для дела общего выживания, что кое на что придется закрыть глаза в буквальном смысле слова.
Притащили звеньевого спецкоманды, на днях захваченного нашей диаспорой в плен. Я, по-моему, вскользь уже поминал частые экспедиции, вторгавшиеся в наши края с Большой Земли для проведения различных оздоровительных акций. Любая подобная акция, будь то санобработка или какой-нибудь там забор идиотских проб, предполагала поимку или физическое уничтожение каждого, кто имел несчастье засветиться. А некоторые, между прочим, светились по-настоящему и ничего не могли с этим поделать. Разумеется, наши тоже не дремали, вот и скрутили этого лба. Бугай держался вызывающе, нагло впрочем, ребенку было видно, что он хорохорится и сам себя заводит, в то время как в действительности трепещет и содрогается. Здоровяк-леший усадил оздоровителя на земляной пол, одной из лап придержал его за шею, чтоб не вертел башкой, а двумя другими — за плечи, чтоб не встал. Сам же зажмурился. Домовые, стоявшие на часах справа и слева от яслей, взялись за вилы и осторожно подняли мне веки. Ясными, чистыми глазами без намека на смысл я уставился в низкий потолок. Откуда-то сзади донесся коварный скрежет: "Смотри, солнышко, какой нехороший дядя!" Смышленые младенцы — не диво в нашем лесу. Я понял сказанное и скосил глаза к переносице. Звеньевой, похоже, не читал Гоголя и с глупым видом ждал, что будет дальше. Но дальше ему ничего не было, потому что едва его взгляд напоролся на мой, детина сдавленно ахнул и повалился на пол, бездыханный. Домовые с извинительной поспешностью вторично подцепили мои веки вилами, при этом царапая кожу, и я снова погрузился во мрак. За неимением другого занятия, я стал вслушиваться в обсуждение произошедшего. По всему выходило, что топить меня не будут и сохранят для дальнейшего использования в качестве оружия возмездия.
И я остался жить на этом свете, цел и невредим, набираясь сил и ума-разума. Наверно, никого не удивит, что детство мое получилось безрадостным. Ведь если вокруг себя вы видите только дурное, то чему прикажете радоваться? А видел я только дурное — то есть то, на что мне открывали глаза. То, что я созерцал, благополучно околевало, а мне объясняли, что это очень хорошо и правильно, туда ему и дорога, ибо существо, на которое я посмотрел, весьма плохое и лучшей доли не заслужило. Я же, напротив, хорош настолько, что любое зло, представленное на суд моих очей, не в состоянии прожить и секунды и немедленно дохнет, полное раскаяния и сожалея о дне своего рождения.
Такой отравой я питался достаточно долго, но время шло, я задумывался все больше и больше. Хвалебные речи в мой адрес не казались бесспорными. Коль скоро гибнет, не выдержав судного взора, зло — чего бояться добру? Оно, если верить моему окружению, было явлено лично в них во всей полноте, и если это правда, зачем им вилы при общении со мной? зачем они прячут глаза? почему, в конце концов, я до сих пор не видел толком никого из своих доброжелателей, включая родную матушку? Что-то не сходилось, но изменить ситуацию было не в моей власти. Ведь я оставался совершенно беспомощным. Я никуда не мог пойти, видел лишь то, что мне позволяли, и моим уделом оставались одни пространные, навязчивые размышления о смысле жизни и назначении собственной персоны. Я заметил, что кое-что из живого не терпело от моих созерцаний ни малейшего ущерба. Поскольку с миром я все же знакомился: диаспора справедливо рассудила, что зрение мое нуждается в тренировке. Оно могло попросту сойти на нет, окончательно и безнадежно атрофироваться, будучи используемо лишь в случаях расправы над очередным неугодным. Поэтому изо дня в день дежурные по Вию — да, они ввели такую должность, порой именуя меня почему-то постом номер один, — натягивали бельевую веревку и на прищепках вывешивали меня за веки греться на солнышке и познавать белый свет. Я висел, жадно впитывая визуальную инфромацию, а черти тем временем бродили в окрестных чащобах с трещетками и колотушками, яростным шумом отваживая от лиха прохожих ротозеев.
Так вот, повторяю: ничто из того, что открывалось моему зрению, не страдало. Не чахли растения, не гибли животные, не падали каменьями птицы, опрометчиво мечтавшие о середине Днепра. Прелести природы не порождали во мне желания слиться с нею в возбужденном просветлении. Бельевые прищепки не те вещи, что могут украсить жизнь, если ими зажаты пусть уродливые, пусть израненные и намозоленные, но твои собственные веки. Хроническая, непрекращающаяся боль способна исказить любое восприятие. Это неважно, что мне не раз хотелось покончить с опостылевшим пессимизмом и увидеть мир в розовом свете: между тем, что было вокруг, и тем, что я ощущал, возникла прочная связь на уровне подсознания, и никакая добрая воля не могла обернуть дело к лучшему. Позже, без всяких прищепок, в зрелые годы каждое световое раздражение немедленно возрождало глубинную память о прошлых страданиях.
Да и что, если честно сказать, мог я видеть из одного и того же, никогда не менявшегося положения? Однообразный пейзаж с о временем надоел мне так, что я шепотом упрашивал злобное светило выжечь утомленные очи. Я видел гигантские папоротники, налитые ядовитой зеленью. Я тупо обозревал кукурузную рощу, смотрел на водянистые полутораметровые грибы. Мимо моего лица, задевая белки глаз крапчатыми крыльями, пролетали стрекозы-мышеловы, жужжали фосфоресцирующие пчелы, создательницы опийного меда. В ненастные дни почва подо мной кишела суставчатыми червями и панцирными жабами, все это чавкало и вздыхало день за днем, месяц за месяцем, год за годом — под аккомпанимент докучливых пищалок и усыпляющий треск счетчиков Гейгера, а временами — под хищный рокот невидимых летательных аппаратов, что с разведывательными целями зловеще парили в поднебесье. Меня, кстати, пытались использовать в качестве зенитного орудия, но эта затея провалилась, так как лица пилотов были недосягаемы, и самолеты с вертолетами продолжали хозяйничать в нашем воздушном пространстве.