Павлин что-то такое сделал с проводами, чтобы телевизор работал, а на счетчике это не отражалось. Ну, чтобы потом не платить. Но телевизор работал странно: каналы переключались сами собой. Я сама его не смотрела. Не могла смотреть — мне сразу же становилось плохо. Зато Тапело смотрела не отрываясь. И на нее это никак не действовало. Я снова задумалась: а сколько ей лет, этой девочке. Теперь она с нами. Она сама так захотела. И ведь добилась, чего хотела. Хотя я сомневаюсь, что при всем своем рвении она понимает истинный смысл того, что мы делаем.
Промельки, вспышки. Высоковольтные фрагменты из какой-то телеигры, одно слово из новостей, повторенное несколько раз, врезки документального фильма о старых рок-звездах, садоводческая программа, все эти трескучие рекламные ролики, медленный полет крокетного мяча, внезапные пылкие проблески любительского порно, магазин на диване.
Я сразу же установила такое правило: Тапело смотрит телевизор без звука. Мы с ней поругались по этому поводу и до сих пор еще психовали друг на друга. И я просто не знала, что надо сделать, чтобы она на меня не сердилась — чтобы все было нормально.
А потом Павлин поднял крышку пианино, пробежался пальцами по клавишам, как бы нащупывая мелодию; и заиграл.
— Это что ты играешь? — спросила я.
— Бритни Спирс. Я же рассказывал. Я играл в «Матадоре», на Бетнал-Грин. Ты там не бывала, Марлин? Может, ты меня помнишь. Когда я играл, в зале пели.
— Нет. Кажется, нет.
Павлин начал импровизировать. Получалось у него плохо, но что-то было в его игре… какая-то неумелая нежность. Я смотрела на него, на этого здоровенного амбала, как он сидит за старым обшарпанным пианино, с косяком в зубах, и наигрывает какой-то вульгарный мотивчик — сбивчиво, мягко, надломленно. Смотрела и не понимала.
— Павлин, это же просто шум.
— Да. Но это мой шум.
Я опять подошла к окну и отодвинула занавеску. Из окна открывался унылый вид на задний двор отеля и на улицу, что за ним. А еще дальше, под черным покровом ночи, раскинулся город. Проблески редких огней по всему склону холма — до самого верха, где начиналась уже настоящая темнота. Где-то на середине склона горел костер. Я слышала странный звук: то ли плач, то ли завывание ветра. Я не смогла понять, что это было. Через дорогу мигала вывеска — яркий зеленый неон. Машин на улице не было. Дождь уже кончился, но я все равно не смогла разобрать, что там написано, на этой вывеске. Наверное, это был ночной клуб или что-нибудь вроде того. Я все смотрела на вывеску, пытаясь «поймать» слова в те мгновения, когда она зажигалась. Главное, сосредоточиться… не упустить… нет. Буквы дрожали и расплывались. Я смотрела на мир, словно сквозь завесу дыма.
Голова опять закружилась. Как это было, когда я рассматривала обои. Мне нужно было за что-нибудь ухватиться. За что-то стабильное, неизменное.
У двери под мигающей вывеской стояли какие-то люди. Они наблюдали за молодым человеком, который кружился в бешеном танце, а потом упал на асфальт. Он кричал, я уверена. Если бы только Павлин прекратил бренчать на пианино… тогда я бы узнала наверняка. Еще одна жертва. Я смотрела на этого человека, лежащего на асфальте, но думала о себе. А что будет со мной, если болезнь все-таки возьмет верх?
Внезапный приступ сомнения. Я не забыла принять «Просвет»? Днем? Я хорошо помню, как принимала утреннюю дозу, мы все вместе ее принимали — я, Павлин и Хендерсон, — но сейчас уже вечер, а день получился каким-то уж слишком долгим. Так много событий. Всего не упомнишь. Все началось с красного лимузина. Потом мы заехали в мастерскую. Кто-то в кого-то стрелял. Почему? И когда это было? Воспоминания были как редкие проблески в темноте, словно ночь укрыла прошедший день непроницаемым покрывалом. Где Хендерсон? Пусть она возвращается поскорее. И пусть у нее будут хорошие новости. Или пусть будут плохие. Какие угодно — лишь бы хоть что-то. Лишь бы все это скорее закончилось.
Что-то сдвинулось. Я увидела мельком свое отражение в оконном стекле и быстро задернула занавеску, закрывая себя — ту, другую себя.
Я не знаю, чем все это закончится, но пусть закончится поскорее.
— Зачем ты так делаешь?
— Что я делаю? — спросил Павлин.
— Играешь неправильно.
Теперь пианино звучало громче. Клавиши словно замерзли. Ноты были как льдинки, розовые и хрупкие.
— А мне нравится, — сказал Павлин. — Тапело? А ты как считаешь?
Тапело на пару секунд оторвалась от экрана. Посмотрела на Павлина, потом — на меня. Но ничего не сказала и снова уставилась в телевизор.
— Ну вот. Девочке нравится.
— Ты играешь неправильно.
— Ну, еб твою мать. — Павлин прекратил играть. — Чего ты ко мне привязалась? С тобой что-то не так?
— Да нет, все нормально. Еще не пора принимать «Просвет»?
— Попозже примем. Кстати, а ты принимала дневную дозу?
— Да, принимала.
— Я что-то не видел.
— Я принимала. Я уверена, что принимала.
— Точно?
— Я…
— Марлин, а хочешь послушать, как я пою?
— Нет. Я хочу, чтобы все поскорее закончилось.
— Да.
— Я хочу, чтобы все поскорее закончилось.
— Оно и закончится. Очень скоро.
— У Хендерсон все получится, да? Она найдет того парня?
— Ты же знаешь, что да.
— Как его зовут?
— Томас Коул.
— Она найдет его?
— Марлин, ты сядь. Расслабься.
— Да.
Я села на кровать. Наклонилась, обхватив колени руками, и уставилась на свои ноги. Только теперь я заметила, что хожу без одного носка. Мой левый ботинок был надет прямо на босую ногу. С чего бы это? Я что-то не помню, чтобы я снимала носок. Что происходит? Такой долгий, такой длинный день… и к чему все свелось? К пропавшему носку? Я оглядела наш номер. Что-то здесь было, в этом помещении… что-то нездоровое. А иначе с чего мне так плохо?
Я взяла свою тетрадку. Она лежала тут же, на кровати — поверх кучи грязной одежды. Я подумала: вот она, моя история. Все, что случилось со мной за последнее время. Все, что я видела. Все, что я делала. Вот она, моя тайна. Мой ключ к разгадке. Всего-то и нужно, что пролистать эти страницы, прочесть слова; и все снова наполнится смыслом. Я найду подтверждение себя — в этих записях.
И все же, когда я открыла тетрадку, я не смогла прочитать ни слова. Там все было написано на каком-то чужом языке, страница за страницей — не поддающиеся расшифровке; слова расползались по бумаге, то сливаясь друг с другом, то расходясь. Слова как будто терялись под моим напряженным холодным взглядом. Даже самые последние записи — они тоже все перемешались, бессмысленные, потерянные. Моя потерянная история. Лишь кое-где на отдельных страницах в этой дымчатой ряби чернил проступали более или менее четкие строки. Слова, которые я не узнавала. Как будто их написал кто-то другой. Я слегка наклонила голову и поднесла тетрадь ближе к лицу. Да. Вот оно, на границе глухой тишины — слабое шипение.