Несмотря на столь благородное заявление, пока мы отсчитывали последние тридцать шагов до виселицы, выглядел он не таким уж желающим помереть. Нас расставили по местам – каждого в середине четко очерченного прямоугольника, какими были отмечены все пять вакантных мест на дощатой платформе. Переступая с ноги на ногу, я почувствовал, что подо мной крышка люка. Но внешне я выглядел очень спокойным.
В последний раз к нам приблизился капеллан:
– Хотите вы сказать последнее слово?
– Да, – ответил Святой Бернар. – Я не знаю, что выбирают другие, но мне нужна свобода или смерть!
– А вы?
– Мне подошел бы компромисс. Дайте мне что-нибудь между первым и вторым. Как насчет приостановки казни? Как насчет суда? Мне отказывают в правах гражданина Соединенных Штатов!
– Будь прокляты Соединенные Штаты! – закричал Святой Бернар. – Надеюсь, мне больше никогда не придется слышать о Соединенных Штатах!
– Какие ужасные вещи вы говорите! – принялся распекать его капеллан. – Поделом вам, коль свершится то, что сейчас свершится.
Это, однако, не вдруг решило судьбу Святого Бернара, потому что собранный у подножия виселицы оркестр как раз в этот момент грянул национальный гимн. Мужчины в толпе поснимали головные уборы, женщины притихли. Святой Бернар громко запел своим восхитительным тенором. Это была последняя благоприятная возможность.
Лейтенант Моусли выступил вперед и предложил завязать нам глаза. Я отказался, но Святой Бернар с грациозной готовностью согласился. С черной повязкой на глазах он выглядел еще более статным и таким трогательно-жалким, как никогда. Наступила зловещая тишина, которую разорвал восторженный крик женщины Динго из первого ряда зрителей:
– Сперва лишите их потомства! Кастрируйте их, к чертовой матери!
Невольно поджав губы от демонстрации столь низменного вкуса, я посмотрел сверху вниз на жаждавшее крови создание, выплеснувшее эти эмоции, и вообразите мое удивление, когда я увидел, что это та же женщина, что осыпала меня цветами и поцелуями во время парада в Дулуте! Хотя, возможно, я и ошибался; может быть, она была просто похожа на ту. Охранник успокоил ее еще до того, как стихла барабанная дробь.
Моусли поднял руку.
Святой Бернар воспользовался случаем:
– Да, много лучше то, что предстоит, всего свершенного доселе; и много радостней покой грядущий, чем все, что было до сих пор.
Моусли опустил руку. Святой Бернар умолк.
– А что со мной? – спросил я, хотя слезы жалости текли у меня по щекам. Бедный, бедный Святой Бернар!
– Вам дана отсрочка казни, – угрюмо сообщил Моусли. – Кое-кто желает предварительно познакомиться с вами. Вы отправитесь немедленно.
– Очень мило, но не могли бы вы предварительно снять петлю? Ах, так гораздо лучше.
Я не видел, куда меня везли, так как занавески на окнах и перед задним сиденьем были задернуты, но вскоре мы оказались в большом и почти пустом подземном гараже. Затем, пройдя лабиринт лестниц и множество коридоров, часовых и пропускных пунктов, я был наконец оставлен совершенно один перед внушительных размеров столом из красного дерева. Этот стол и вся обстановка кабинета несли на себе отпечаток образа их владельца. При такой экономии средств к существованию, какой вынуждены были придерживаться Динги, роскошь – убедительный символ.
Мое внимание привлек портрет, висевший над столом. Он был написан в насмешливо-примитивном стиле, популярном в конце шестидесятых годов прошлого столетия; этот стиль гротескно подчеркивал наиболее отталкивающие черты модели. Живот, монументальный и сам по себе, был написан в такой перспективе, которая еще более увеличивала его. Лицо было изображено чистыми красками без полутонов, в частности нос был багровым, как у алкоголика. Фиолетовые выпяченные губы выглядели одновременно и циничными, и сладострастными. Портрет в целом представлял совершенный архетип Динго.
Хотя, возможно, не вполне совершенный – поскольку глаза светились интеллектом и доброй волей, что, казалось, противится общему впечатлению звероподобия. Этим диссонансом достигалось соприкосновение с его личной жизнью, что по силам только лучшим портретистам.
Я все еще с интересом изучал это произведение искусства (портрет действительно странным образом очаровал меня), когда изображенный на нем мужчина вошел в кабинет и приблизился ко мне, чтобы пожать руку.
– Сожалею, что заставил вас ждать, но с той поры, как активизировались солнечные пятна, мое время не принадлежит мне.
Перестав трясти мою руку – он не сразу сообразил, что продолжает держать ее в своей, – вошедший оценивающе оглядел меня.
– Вам, знаете ли, следует отказаться от этого вашего имени. «Белого Клыка» просто больше не должно быть. Мы, Динги, как вы нас называете, не любим собачьи имена. Ваше настоящее имя – Деннис Уайт, не так ли? Ну, Деннис, добро пожаловать в революцию.
– Благодарю, но…
– Вас интересует, кто я такой? Я – Верховный Диод. Если вам это важно, моя должность соответствует вице-президенту Выше Диода – только Катод. Вы интересуетесь политикой?
– Любимцам она неинтересна. Мы свободны.
– Ах, свобода! – Верховный Диод развел руками, потом плюхнулся в кресло за письменным столом. – Ваш Господин берет на себя полную заботу о вас и оставляет таким образом совершенно свободным. За исключением малости – вы не можете ничего отведать с древа добра и зла. Кроме этого, нет ничего такого, что вам не позволено.
Он нарочито уставился на меня, и я смог сравнить оригинал с портретом. Казалось, даже непослушные седые локоны ниспадали с головы этого человека в той же манере, какая руководила мазками кисти художника. Мое восхищение им (художником, а не изображенным на картине) перешло все границы.
– Господа появились около семидесяти лет назад. За это время человеческая цивилизация по существу исчезла. Наши политические учреждения едва дышат; наша экономика немногим отличается теперь от простого товарообмена; практически не осталось людей искусства.
– Среди Дингов – возможно. Но под Господством цивилизация процветает, как никогда прежде в истории человечества. Если вы намерены говорить о цивилизации, то скажу вам, что не Дингам судить о ней.
– Коровы не стали более цивилизованными с тех пор, как мы вывели их породы.
Я улыбнулся.
– Вы играете словами. Но я умею делать это не хуже вас.
– Вы ведь не станете спорить…
– Лучше я поспорю. Я готов делать все, что угодно, лишь бы подольше не возвращаться на виселицу. Это был самый неприятный опыт жизни.