Он смотрел на нас с растущим подозрением.
— Снято не резко, правда? — заметил Маартенс.
— Да, немного есть, но все равно очень любопытно. Кроме того, процесс деления проходит как-то ненормально. Я не очень хорошо разглядел очередность фаз. Прокрутите-ка еще раз, но помедленней…
Мы пустили аппарат на предельно низкой скорости, но это не помогло — молодой биолог остался недоволен.
— Нельзя ли еще медленнее?
— Нет.
— Почему же вы не делали ускоренной съемки?
У меня было огромное желание спросить его, разве он не считает пять миллионов кадров в секунду несколько ускоренной съемкой, но я вовремя прикусил язык. В конце концов дело было нешуточным.
— Да, деление идет анормально, — сказал он, посмотрев фильм третий раз. — Кроме того, создается впечатление, что все это происходило в среде более густой, чем вода… И вдобавок в большинстве клеток второго поколения проявляются усиливающиеся дефекты развития, митоз какой-то запутанный… и зачем они сливаются вместе? Очень странно… А может быть, это делалось на материале простейших в радиоактивной среде? — спросил он вдруг.
Я понял, о чем он подумал. В то время часто говорили, что захоронение радиоактивных отходов, образующихся при работе ядерных реакторов путем затопления их в герметических контейнерах на океанском дне слишком рискованный способ и может привести к заражению морской воды.
Мы уверяли его, что он ошибается, что это не имеет ничего общего с радиоактивностью, но он, нахмурившись и рассматривая нас поочередно, задавал все больше и больше вопросов, на которые никто не хотел отвечать — мы заранее так договорились. Отделаться от него было нелегко. Речь шла о слишком странных и слишком значительных вещах, чтобы можно было довериться постороннему, даже приятелю Маартенса.
— Теперь, мои дорогие, мы должны серьезно подумать, как нам быть, — сказал Маартенс, когда мы остались одни после этой второй консультации.
— Твой биолог решил, что «амеб» разорвало из-за понижения давления, а в действительности это было резкое падение напряженности магнитного поля… — сказал я Маартенсу.
Молчавший до этого момента Ганимальди, как всегда, оказался наиболее рассудительным.
— Я думаю, — сказал он, — что мы должны проводить дальнейшие исследования.
Мы отдавали себе отчет в том, на какой идем риск. Было уже известно, что плазма, относительно спокойная и позволяющая укрощать себя при температурах до миллиона градусов, где-то выше этой границы переходит в неустойчивое состояние и кончает свое эфемерное существование взрывом, вроде того, что уже произошел в нашей лаборатории. Усиление магнитного поля приводило лишь к задержке взрыва, учесть которую было почти невозможно. Большинство физиков считало, что значение некоторых параметров изменяется скачкообразно и что понадобится совершенно новая теория «горячего нуклеарного газа». Впрочем, гипотез, претендующих на объяснение феномена, появилось уже достаточно много.
Во всяком случае, не стоило даже думать об использовании горячей плазмы в двигателях ракет или в реакторах. Этот путь был признан ошибочным, ведущим в тупик. Исследователи, особенно те, кто интересовался конкретными результатами, вернулись к низким температурам. Такой более или менее представлялась ситуация, когда мы приступили к дальнейшим исследованиям.
При температуре выше миллиона градусов плазма превращалась в вещество, по сравнению с которым вагон нитроглицерина казался детской погремушкой. Но эта опасность не остановила бы нас. Мы были слишком заинтригованы сенсационностью открытия и готовы на все. Но мы, конечно, понимали, сколько впереди сложнейших препятствий. Дорога, проложенная математикой в глубь пышущей жаром плазмы, исчезала где-то около полутора миллионов градусов. Дальше вычислениям верить было нельзя, из них следовала абсолютная ерунда.
Оставался, следовательно, старый метод проб и ошибок или экспериментирования вслепую, во всяком случае, на первых этапах. Но как защититься от неизбежных взрывов? Блоки железобетона, самые толстые стальные щиты, любые экраны — все это в качестве защиты от капельки разогретой до миллиона градусов материи стоило ровно столько же, сколько клочок папиросной бумаги.
— Вообразите себе, — сказал я Маартенсу и Ганимальди, — что где-то в космической пустоте, вблизи абсолютного нуля обитают существа, не похожие на нас, скажем, какие-нибудь металлические организмы, которые проводят различные эксперименты. И кроме всего прочего, им удается — сейчас неважно как, — достаточно того, что удается, синтезировать живую белковую клетку. Одну амебу. Что с ней произойдет? Очевидно, едва возникнув, она немедленно распадется, взорвется, а остатки ее замерзнут — ведь в пустоте закипит и мгновенно превратится в пар содержащаяся в ней вода, теплота же белкового обмена тотчас же излучится в пространство. Только снимая созданную ими клетку киноаппаратом, подобным нашему, эти экспериментаторы смогут ее увидеть на какую-нибудь долю секунды… А для того чтобы поддержать ее существование, им пришлось бы создать для нее соответствующую среду…
— Ты действительно считаешь, что наша плазма породила «живую амебу»? — спросил Ганимальди. — Что такое жизнь, созданная из огня?
— Что такое жизнь? — повторил я, почти как Понтий Пилат, когда он спрашивал «что такое правда?». — Я ничего не утверждаю. Одно, во всяком случае, неоспоримо: космическая пустота и космический холод гораздо более подходящие условия для существования амебы, чем земные условия для существования плазмы. Есть только одна среда, где при температуре выше миллиона градусов она не погибла бы…
— Понимаю. Звезда. Внутри звезды, — сказал Ганимальди. — Ты хочешь создать ее в лаборатории, вокруг трубки с плазмой? Конечно, нет ничего проще… Но для этого нам пришлось бы зажечь весь водород океанов…
— Это не обязательно. Попробуем сделать как-нибудь по-другому.
— Можно поступить иначе, — заметил Маартенс. — Взорвать заряд и в область взрыва ввести плазму…
— Это невозможно, ты сам об этом знаешь. Во-первых, никто не позволит тебе осуществить водородный взрыв, а если бы даже позволили, все равно нет никакого способа ввести плазму в очаг взрыва. Впрочем, эта область существует лишь до тех пор, пока извне вводятся свежие порции трития.
После этого разговора мы разошлись в отвратительном настроении, казалось, что дело обстоит безнадежно. Но потом снова начались бесконечные дискуссии, и, наконец, мы нашли кое-какие возможности, которые давали определенные шансы на успех, во всяком случае, какой-то неясный намек на него. Нам нужно было магнитное поле необыкновенно большой напряженности и звездная температура. Так мы надеялись получить «питательную среду» плазмы. Ее «естественную» среду. Мы решили осуществить эксперимент в поле обычной напряженности и увеличить ее мгновенным скачком десятикратно. Из расчетов следовало, что аппаратура, наше магнитное восьмисоттонное чудовище, разлетится, а уж обмотка-то перегорит в любом случае, но до этого в момент короткого замыкания мы получим нужное поле на две, а может, и на три стотысячные секунды. Учитывая скорость происходящих в плазме процессов, это был достаточно длительный отрезок времени. Весь проект имел явно криминальный характер, и, конечно, нам бы никто не позволил его реализовать. Но это нас мало беспокоило. Для нас имела значение только регистрация явлений, которые произойдут в момент замыкания и последующей детонации.