— Робертино ее кузен, — рассеяно проронил Ноланец, разворачивая письмо.
— Да ну!.. Вот это да!.. — воскликнул дознаватель.
Тополино сразу понял, почему так удивился Джузеппе. По Риму шли упорные слухи о том, что легат Беллармино — друг папы и родич венецианского дожа — за поимку Ноланца отозван в Ватикан, чтобы произвести его в кардиналы. Судачили и о герцогине Антонии Борджиа. Будто бы она состояла в интимных связях с Ноланцем, покрывала его богопротивные дела и несколько лет тому назад помогла скрыться от папских кондотьеров, прибывших схватить его. Теперь, по словам всезнающих римлян ее доставили сюда обманом, чтобы в суде Святой инквизиции подвергнуть Антонию допросу с пристрастием.
Но ни Тополино, ни Джузеппе, как, впрочем, и многие другие, не знали, что Беллармино и Антония Борджиа — кузены. И не знали, что они в родстве с дожем Венеции. Один — племянник со стороны сестры, а другая — внучка двоюродного брата, почившего в бозе папы, Александра шестого, в миру Родриго Борджиа, вышедшая замуж за герцога Тосканы Козимо деи Медичи.
Поразмыслив, Тополино решил помалкивать об этом. Не может быть, чтобы папа не знал. И какое Доменико дело до того кто кому родня? Сильные мира сего слышат только то, что им хочется слышать. А за неугодное слуху своему могут покарать. И потом, он, Тополино, — не сукин сын и не доносчик.
От размышлений Доменико отвлек вырвавшийся из гортани Ноланца не то выкрик, не то стон.
— Канальи! Вот чего они хотят!
Тополино слышал, как он рвал бумагу. Потом услышал, как тот вскочил с постели и нервно засновал по комнатушке.
— Они, — после недолгой паузы зарычал Ноланец, — они хотят мои рукописи… Понимаешь, Джузи, рукописи… Они у Антонии.
— Пусть не отдает, — вырвалось у дознавателя.
— Не отдает… Не отдает… Хорошо говорить. Так они ставят условие. Если она предоставит их, ее не привлекут к допросам с пристрастием, а мне смягчат приговор…
— Так пусть отдает! — живо откликается Джузеппе.
Наступило долгое молчание. Нотарий напряг слух. Ни звука. Лишь нервные шаги Ноланца.
— Я не хочу, чтобы она страдала, — наконец проговорил он, а потом добавил:
— Это дело рук корыстного братца Антонии — пакостника Беллармино.
Сказал и надолго умолк. Слышно было, как под ерзающим Джузеппе кряхтит табурет. Терпение его было на исходе. И тут глухой голос Ноланца положил ему конец.
— Не сделай этого, они отдадут ее на пытки… Отдадут… Папа не страшен. Он скоро помрет… Но до того момента, как он провалится в преисподнею, пройдет время. Правда немного времени. Но достаточно, чтобы истерзать бедняжку… Пострашнее ее братец, — размышлял вслух Ноланец. — За кардинальскую мантию и золото он удавит маму родную… Надо обыграть время.
Ноланец умолк опять. Скрипнула кровать. «Сел», — догадался Доменико.
— Итак, Джузи, — приняв окончательное решение, говорит он, — передай Антонии — я согласен. Что касается меня — пусть никому не верит. Ее обманут. Моя участь предрешена… Впрочем, этого ей не говори.
— Хорошо…
— Хотя, — спохватился он, — Антония тебя прогонит, если ты не скажешь условленной между нами фразы. Запомни ее: «И сказал Часовщик словами Спасителя: „Я судья царства небесного, но не судья царству небесному.“».
— Да что там, запомню, — угрюмо пробурчал дознаватель и, тем не менее, повторил.
И повторил дважды. Уж очень не обычны были слова эти.
— Знай, брат, лишь услышав эту фразу, она поверит тебе. Иначе… Умрет, но…
— Джорди, а Часовщик, кто он?
— Долго объяснять… В общем, один наш с Антонией знакомый.
— Джорди, с чего ты взял, что тебе не сделают послабки? И не отпустят с миром? — спросил дознаватель.
— Когда в их руках окажутся мои дневники они захотят меня стереть с лица земли.
— Что в них?
— Сплошное святотатство, — усмехнулся он и твердо добавил:
— По их разумению.
— Ты богоотступник, брат… — с ужасом выдавил Джузеппе.
— Нет, конечно. Я верую и знаю — Он есть. Чем больше наблюдаешь жизнь и чем больше знаешь тем больше веруешь в могучую силу небес. Тем больше чувствуешь себя невежественным, беспомощным ничтожеством… Я не могу верить в их Бога. Они выдумали его.
— Джорди, ты был самым умным из нас. Помнишь, что говорила тебе моя матушка Альфонсина? «Либо ты станешь понтификом, либо…»
— Либо сойду с ума! — перебил дознавателя Ноланец. — У Альфонсины всегда жил царь в голове. Я, как видишь, не стал первосвященником. И слава Богу! Но я и не спятил… А тебе твоя матушка напророчила точно. Помнишь?…
Джузеппе, очевидно, замотал головой.
— Ну как же?! Тебе ребята пожаловались на Пьетро Манарди и ты чуть до смерти не забил его.
— Он обворовал семью Тони. Он у всех крал… Пьетро был старше нас. Выше всех на целую голову. Я помню, как свалил Пьетро с ног, а потом мне помогли связать его. Я устроил ему суд. Это я помню. А чтобы мать мне что-то предсказывала — не припоминаю.
— Вот те на! — искренне возмутился Ноланец. — Она назвала тебя «сиракузским бычком» и говорила: «Не суди, сынок, да не судим будешь». А ты все талдычил, что поступил по справедливости.
— Правильно! — подтвердил Джузеппе.
— Вот-вот!.. И тогда она махнула рукой, обернулась ко мне и сказала: «Помяните, люди, слова мои. Из этого сиракузского бычка вырастет Его величество король эшафота»…
— Врешь ты, Джорди… — вяло отнекивался дознаватель, а затем с воодушевлением проговорил:
— Зато ты был ленивым. Всегда отлынивал от работы.
— Я зачитывался книгами…
— Ха! Ха! — выкрикнул он. — За лень твою она тебя называла «азиатским мулом».
— А она тебя била моими портками! — ввернул Ноланец.
Там, наверху, два взрослых человека, один ученый муж и узник, а другой известный в христианском мире заплечных дел мастер и тюремщик первого, забыв обо всем на свете, вспоминали свое детство. Они впали в ребячество. Подтрунивали друг над другом. Беззлобно обзывались. Смеялись. Толкались…
«Люди, — думал нотарий, — будь они и преклонных лет — всегда люди».
Доменико удивлялся дознавателю. Сумрачный, холодный и тяжелый, как замшелый надгробный камень, Джузеппе звенел, что венецианское стекло — светло и распевно.
Ноланца Тополино не знал. Видел всего один раз. В той самой же комнатушке, где записывал его беседу с епископом Вазари. Тогда Ноланец, остановив взгляд на нотарии, сказал:
— Лицо твое мне знакомо.
Сказал и, устало смежив свои, черные от побоев, веки, кажется, что-то ворошил в своей больной памяти.