Глава 2
А теперь я хочу вернуться назад. Хотя бы словами, раз уж большее никому не под силу.
Итак, действие первое. Мне десять, отец — я всегда зову его отцом, по настоянию матери — берет меня на раскопки. Он уверен, что от меня будет сплошная неприподъемная неприятность, и не скрывает этого от соратников. Но я, будто назло, веду себя тихо. Я просыпаюсь раньше всех, никогда не задерживаюсь к завтраку, обеду и ужину, увлеченно помогаю кисточкой отчищать вековой налет с черепков и снимаю чешую с лука в помощь повару. Глаза слезятся, и я пытаюсь протереть их луковой рукой… эх!
Зато вечер принадлежит мне.
Вечером я брожу по развалинам, едва очищенным от многовекового слоя земли и камней. Не больше семи лет прошло, как они снова увидели свет. Так долго были скрыты от глаз, будто кто повелел земле поглотить былой город — или сам он счел нужным скрыться от любопытных. Тонкие былинки пробиваются между камнями, кажется, от рождения сухие и желтые, будто здесь не может, не должно быть ничего юного. Колючие погремушки-шарики, наполненные семенами — для кого они созданы? Для маленьких человечков, которые отломят их стебли и станут плясать на развалинах, крохотные — на когда-то живом, много большем?
Фундаменты домов — глина перемешана с камнем — прихотливо разбросаны. Здешний народ не знал улиц… Может, туземцы скривились бы презрительно при виде наших автострад — прямых и тугих, едва не звенящих — натянутая леска; залитых огнями.
Название, будто крик птицы в ночи — Тара-Куино…
Странный там жил народ. Добровольные отшельники, воздвигнувшие незримую стену между собой и миром. Они убивали на алтарях орлов и ястребов, словно преисполнясь ненависти к полету… Когда я увидел их боевые маски, едва не заорал от страха. Из кожи и дерева, черные, ссохшиеся и перекошенные, будто лица оживших мумий. И губы у всех были раскрашены красным — стойкий краситель, почти не выцвел за тысячу лет.
Про развалины Тара-Куино нам рассказывали в школе, но неохотно. И верно — кто испытывает желание выставить себя дураком? Только один учитель, совсем молодой, с жаром сыпал собственными гипотезами… даже мы, дети, не слишком-то им доверяли.
Дома у нас одно время находилась маленькая статуэтка, медная… танцовщица в уборе из перьев. Мне казалось, она все время движется — то руку переставит, то ногу. Я до одурения не любил ее — старался не оставаться один с нею в комнате. Если иначе никак, набрасывал какую-нибудь тряпку. Правда, прожила у нас статуэтка недолго…
Тара-Куино был пунктиком для отца.
Этот народ не общался ни с кем, и, кажется, убивал всех иноплеменных, если те сунулись по неосторожности. Никто не знает, почему Тара-Куино так и не завоевали. Котловина не такая большая, и тамошних могли попросту задавить массой — хоть и неудобно бежать вниз по склонам. Но туземцы котловины попросту вымерли сами собой… а у соседей остались сказки. Недобрые, похожие на потемневшие сгустки крови.
Развалины, мечта археологов — и ежедневный, ежеминутный труд, нудный и пыльный. Камни уже остывают, и я прыгаю по ним, скользя подошвами, взмахиваю руками, пытаясь удержаться. Ветер дает мне иллюзию опоры. Когда он хочет, он умеет быть плотным, надежным, как руки друга. Я смеюсь, воображая себя горной серной, и прыгаю по камням все более дерзко, со стороны, наверное, больше походя не на серну, а на обезьяну.
Тара-Куино наблюдает за мной тысячей невидимых глаз, не понять, то ли одобрительно, то ли с презрением.
— Четыре гнома на дереве спали,
Другие четыре клад раскопали…
Мои глаза не менее зорки, чем у ястреба, который выслеживает мышь. Я понимаю, как мимолетно счастье: я — здесь! — и, распевая бессмыслицу, вглядываюсь тем не менее в узор пятнышек под ногами, в улыбки камней. Еще совсем светло — летом солнце настолько лениво, что не бежит, а ползет к закату.
Землеройка выскакивает из-под ноги — зверек хотел затаиться, но я, не подозревая, едва не наступил на него. Подле укрытия зверька блестит предмет, желающий обратить на себя внимание — как же иначе объяснить, что блеск пропал, стоило глазу скользнуть по его поверхности, выделяя среди камней и коротких спутанных веток?
Я наклоняюсь.
Вещица, похожая на коралл, на морской огурец — то ли творение рук человеческих, то ли причудливая игра времени, земли и ветра. Карминно-красная, изборожденная сетью запекшихся трещин… я вертел находку в руках, еще не умея понять, что передо мной, но уже знающий — любая невзрачная безделушка, похожая на обломок щебня, может оказаться великой редкостью. Для археолога порой нет важнее старого черепка — на стертый, исцарапанный осколок глины он променяет пение жаворонка и вишневые лепестки на пленочке луж.
Мне порой везло — удавалось заметить в пыли, в щели между камнями капельки прошлого, столь же бессмысленные и драгоценные, как одна капля воды в пустыне. Подлинной ценностью они обладали лишь для меня и моих друзей — взрослые смотрели с равнодушной улыбкой, одобрительно похлопывали по плечу: да, Мики, здесь можно найти и такое…
Но вещица, которую я держал, была иной. Лишенной налета древности, как лишен его обыкновенный булыжник, быть может, насчитывающий миллионы лет — и притягательной, неповторимой в своем безобразии. Так безобразен и притягателен скелет давно умершего существа, того, чей облик позабыт и землей, и морем.
Мне нет смысла врать — я и в самом деле осторожничал, нес находку, будто гнездо с птенцами. До сих пор не знаю, что было причиной — но отросток карминного «морского огурца» хрустнул, став неправдоподобно хрупким. А десять минут назад — слово даю! — им можно было сверлить отверстие в камне.
Я остановился, поднял находку повыше. На месте скола чернела крохотная дырочка — в такую едва проберется личинка мотыля. И запах был как от масла эвкалипта, довольно приятный.
Но я торопился показать находку — не отцу, похвала его или ругань всегда была безразлична, а его товарищу, веселому бородачу с грубоватыми шутками.
Воздух становился все горячее, хотя должен был остывать к ночи. Камешки под ногами ворчали и гудели, будто я мчался по бесчисленным барабанам.
До лагеря я не добежал десяток шагов.
У меня жар — за сорок, мне кажется — я кричу, хотя на деле что-то еле слышно мычал.
Вокруг меня танцевали люди в страшных масках, напоминавших обожженные перекошенные лица, и блики огня плясали на медных телах. Тела были человечьими лишь по форме; суть их оставалась бесконечно чужой. И они пытались увлечь меня в свою пляску, заранее зная, что мне, мальчишке из простого приморского города, никогда не вынести ее страсти и тяжести.