Трудно сказать, сколько все это продолжалось, часы у меня отобрали еще при входе, разглядеть циферблат на запястье у невзрачного следователя не удавалось, окон в кабинете, как я уже говорил, не было, плоская зарешеченная люстра на потолке горела мертвящим светом, у меня скоро исчезло ощущение времени, позже я узнал, что меня продержали на допросе около шести часов, но тогда мне казалось, что прошло несколько суток, – свет горел и горел, вопросы сыпались и сыпались – в конце концов, я совершенно обессилел и, обмякнув на стуле, севшим сорванным голосом решительно заявил, что пока меня не накормят и не дадут отдохнуть, я с ними ни о чем разговаривать не буду, и – замолчал, тупо взирая куда-о в пространство. Оба следователя к тому времени, вероятно, уже тоже выдохлись, потому что в отличие от прошлых моих ультиматумов, которые я предлагал в великом множестве, даже не попытались мне возразить, – устало сидели, поглядывая то на меня, то друг на друга, – а затем капитан Парханов вздохнул, снял с прилепленного на столике аппарата телефонную трубку и, не набирая никакого номера, негромко произнес:
– Первая стадия. Безрезультатно, – некоторое время слушал, что ему отвечают, а потом кивнул невидимому собеседнику. – Хорошо, товарищ Четвертый, будет выполнено. – После чего сказал мне с какой-то подкупающе искренней интонацией. – Вы все-таки, Матвей, подумайте, это для вашего же блага. И если что-нибудь надумаете, то вызывайте меня. В любое время дня и ночи. Немедленно. Не задумываясь. Ну – все, я вам тоже – еще позвоню.
– А о чем думать? – вяло спросил я.
И тогда капитан Парханов подмигнул мне, словно мы о чем-то договорились.
– О себе, Матвей. О себе, – сказал он.
Дальше произошел мелкий, но достаточно характерный эпизод, чрезвычайно сильно подействовавший на меня. Заключался он в том, что когда меня отправили в камеру и ниндзя, попрежнему замотанные до глаз черной тканью, окружая со всех сторон, вывели меня из лифта и повлекли по скучному казенному коридору к лестнице, спускающейся, по-видимому, на нижние этажи, то в конце коридора, около жестяного бака с питьевой водой нам навстречу попалась большая группа заключенных. Ну, может быть, не очень большая, однако, по крайней мере, человек пять-шесть, бредущих гуськом друг за другом.
Вероятно, здесь возникла какая-то накладка. Я не думаю, что мне можно было сталкиваться с другими заключенными. Скорее всего, категорически нельзя. Я даже думаю, что на этот счет существовало специальное указание. Но указание указанием, а жизнь – жизнью. Накладки всегда возможны. В общем, охранники скомандовали им: Стой! Лицом к стене! – и все они повернулись лицами к стене, но я почувствовал, что они тайком наблюдают за нами, и вот когда мы поравнялись с ними, протискиваясь, потому что коридор был довольно узкий, то крайний заключенный – лысый, с похожей на потемневшую редьку головой – неожиданно крикнул: Годзилла!.. – и в ту же секунду все они бросились на меня.
Разумеется, у них ничего не получилось: лысый заключенный успел ударить меня по скуле, так что лязгнули зубы, а еще кто-то – мельком, промахиваясь – рванул за ворот рубашки, но тут же вмешались ниндзя, быстро и очень жестоко восстановив порядок, я практически не пострадал: нападавшие скорчились, меня подхватили под локти и – бегом, бегом пронесли по лестницам в камеру, но я ясно почувствовал ненависть в криках: Годзилла!.. – меня хотели убить, и этот незначительный эпизод потряс меня гораздо больше, чем шесть часов, проведенных в кабинете у следователя.
Потому что он объяснил мне – кто я такой.
Годзилла!..
Этот истерический крик еще звенел у меня в ушах, когда бесшумно затворилась толстая железная дверь. Причем, говоря «бесшумно» я нисколько не преувеличивая: дверь затворилась именно бесшумно, не было ни скрежета ключа, поворачивающегося в огромном замке, ни визжания металлических несмазанных петель, ни грохота засова, для пущей верности накладываемого снаружи – камера вообще походила не на камеру, а на номер в хорошей гостинице – с первоклассной кроватью вместо ожидаемых мною нар, с отворотами чистых крахмальных простыней под атласным одеялом, с ярким цветастым паласом, накрывшим собою весь пол, с душем и явно несоветской сантехникой за загородкой. На красивой тумбочке рядом с кроватью поблескивал телефонный аппарат без диска, а у противоположной стены – лакированный шкафчик, уставленный рядами книг. Корешки их отливали богатым тиснением. То есть, все было очень благопристойно. Только телекамеры, пчелиными глазками подсматривающие за мной из каждого угла, да бетонные серые стены, страдающие хронической ноздреватостью, напоминали о том, что это все-таки место заключения, и еще напоминало об этом все то же отсутствие окон, даже на дверях не было обычного глазка для надзирателя: масляно сияла тусклая литая броня, а неподалеку от нее над полированным столиком также тускло сиял броневой квадрат, вероятно, отверстие для передачи пищи: открыв его я обнаружил чистенькую продолговатую нишу, в которой находился никелированный поднос, уставленный судками и множеством разной посуды. То есть, морить меня голодом они явно не собирались.
Впрочем, данная проблема меня не очень интересовала. Гораздо больше меня заинтересовали книги, заполнившие собой весь шкаф, книги и рисунки, сделанные на бетоне, по-видимому, прямо от руки. Книги были такие: «Явление Сатаны» Ваззбоддера, «Антихрист в числах и предзнаменованиях и предзнаменованиях» Гоккера и Норихиро, «Моление мое есть Дьявол» фон Лауница, «Благочестие как тайный порок» некоего отца Араматова. И так далее, и тому подобное. Здесь же наличествовали труды по истории и астрономии, но насколько я мог понять, все они так или иначе относились к упомянутому вопросу. То есть, к пришествию Сатаны. Некоторые моменты таким образом прояснились. Что же касается рисунков, то сделаны они были густой, бугристой и, по-моему, даже фосфоресцирующей краской, чрезвычайно небрежно, как будто рисовал ребенок, и представляли собой примитивные, видимо, до предела стилизованные изображения различных предметов. Можно было угадать значок солнца, ощеренную собачью голову, однако большая часть рисунков была мне непонятна, тем более, что прямо поверх яркой малиновости такой же грубой и мощной краской, но уже интенсивно-синего цвета были сделаны какие-о загадочные надписи. Шрифт, конечно, был не славянский, и даже не латинской графики, а скорее восточный, с отчаянными завитушками, может быть, арабский, а может быть, древнееврейский, разумеется, я был не в состоянии постичь его смысл и однако же, едва глянув на кривоватые разнокалиберные строчки, ползущие от пола до потолка, я сразу же, в каком-то озарении, догадался, что – это заклятия против нечистой силы.