Все указания капитана были выполнены, однако он продолжал оставаться на мостике.
Прошло часа полтора, по-прежнему было тихо, и вдруг со стороны океана я увидел черную стену. Она закрыла горизонт и двигалась к нашему теплоходу.
Я крикнул капитану, но он уже видел все сам. Зазвякал машинный телеграф: наш старик дал «полный вперед». Едва мы успели набрать скорость, как стена обрушилась на пас. Нос судна зарылся в воду, мы ощутили удар под днищем, и «Пищевая индустрия» прыгнула вверх…
Потом мы узнали, что где-то в Тихом океане произошло смещение земной коры, и родилась тектоническая волна цунами. Волна мчалась по океану, пока не ткнулась в злополучный остров.
Вслед за первым валом с океана пришли еще два. Обе наши машины работали полным ходом, и мы держались носом против тридцатиметровой темно-зеленой стены с белой каемкой пены наверху. Нас волокло на берег, но якоря «забрали» грунт, и мы устояли. Я видел, как волна развернула рыбацкий сейнер неподалеку от нас. Вторая волна, идущая с океана, подхватила его, закрутила, и сейнер исчез в водовороте…
Цунами ударила в поселок на острове и, отступив, унесла его в океан. А мы устояли, и потом вокруг «Пищевой индустрии» плавали бочки со спиртом из разбитого склада и люди. И мы вылавливали бочки со спиртом, чтобы оттирать тех, кого удалось спасти.
Потом я часто ломал голову над тем, что произошло перед катастрофой, задумывался над поведением нашего капитана и надеялся приобрести способность чувствовать приближение чего-то большого. Большого счастья, беды, катастрофы и радости… И когда сам занял место капитана на мостике корабля, то решил, что такое качество приобрел: удача всегда сопутствовала мне, и я был уверен, что приближение опасности сумею распознать.
Незадолго до катастрофы на меня свалились несчастья, правда, все они случились на берегу, и мне не приходило в голову, что, может быть, все это — предостережение большой беды в море.
Как бы то ни было, я не предугадал опасность вовремя. Сверхъестественных способностей, как у кэпа «Пищевой индустрии», у меня не проявилось, и, выслушав приговор областного суда, я отправился отбывать отмеренное мне наказание.
…Исправительно-трудовая колония наша была на общем режиме и разделялась на отряды.
Во главе отряда стоял офицер — начальник, у нас им был Игнатий Кузьмич Загладин. Человек пожилой, не вредный, в отряде его даже любили, на свой, конечно, лад.
На вид Загладин был щуплый, но силой бог его не обидел. Железный мужик, сам видал его в деле. А брал больше словом. И любил приговаривать:
— Вольному — воля, заключенному — пай…
Пайка была не ахти, но жить можно. Только б волю к ней, к пайке, добавить.
А Загладин добавлял:
— Получив — не берегут, потерявши — плачут… Эх, ребята, бить вас некому. Человек, он рождается для воли, и большое это паскудство — запирать себя за решетку…
Он вспомнился мне сейчас, когда я медленно шел по улицам города, разглядывал встречные лица, поднимал голову к крышам домов и синему небу, стоял у витрин магазинов, киношных реклам и под широким каштаном пил с удовольствием квас.
Квас заморозили так, что ломило зубы, и я пил небольшими глотками, как тогда воду из родника, на том острове.
— Дядя, — услышал я детский голос и повернулся.
Меня окликнула девочка, небольшая такая фея, с разбитой коленкой и розовым бантом на голове.
Я отвел кружку в сторону и опустился перед девочкой, молча разглядывая ее.
— Дядя, — строго спросила она, — у тебя волосы белые почему?
— Долго гулял под солнцем, — ответил я и тронул ладонью ручонку, — гулял под солнцем, добрая волшебница, и волосы выгорели совсем…
Фея молчала, решая про себя, достоин ли я сожаления.
— Тебе плохо, да? — сказала она наконец.
— Не знаю… Белые волосы — это не смертельно. Впрочем, может быть, ты вернешь им цвет?
— Мама купила мне краски, — задумчиво произнесла фея, и тут, легкая на помине, пришла ее мама.
Я поднялся, провел рукой по феиным волосам и сказал маме, что у нее замечательная дочь.
Мама улыбнулась, ухватила за руку свое сокровище покрепче и глянула с любопытством на мою голову.
А я поклонился обеим и двинул прочь от бочки с квасом и вереницы жаждущих, опять мимо витрин, пестрых платьев и улыбчивых их хозяек, уходил все дальше, туда, где начиналась наша улица, и корявый комок шевелился слева в груди, я думал о маленькой фее и белых волосах, мне стало немного грустно, рядом проходили люди, светлые, темные, русые, и, наверное, есть у них то, что заботит их больше, чем белая моя голова.
Еще квартал, и начиналась улица. О ней немало думал я ночами и днем, лишь стоило закрыть глаза, вставали вековые медовые липы и в зарослях сирени — аккуратные домики в два этажа.
Мы любили бродить широкими тротуарами, улица долгая, на километры, невестились за изгородями вишни, роились мохнатые пчелы, позднее хвалились плодами яблони, и тяжесть их была им в довольство, и мы шли вдвоем мимо буйных садов, старались не думать о комнате в частной квартире, — нам хватало ее на двоих, — ведь эти сады расцветали для нас, и вишни, и яблони, и пчелы, и сладкий запах лип, и длинная улица нам не в тягость, мы меряли ее не раз и не два и никогда не уставали, ведь улица была нашей, и мы попросту были счастливы.
Перекресток. Пересечь дорогу — и наша улица. Замер поток машин, стайка прохожих прошмыгнула вперед, увлекая меня к противоположному тротуару. Я обогнул уродливое здание быткомбината, свернул за угол и зашагал по нашей улице. Один…
Те же липы (что им человеческие мерки!), те же дома из красного, белого, желтого кирпича, на асфальте дороги — свежие латки, но по ним не прикинешь, как долго отсутствовал человек.
Солнце отметило полдень и сейчас уходило вниз. Тени растянулись, под липами потемнело, а жарко здесь не бывало никогда. Я не спешил, пристально всматривался во все, что меня окружало, мне некуда было спешить, меня нигде не ждали, и я пил, пил эту улицу, столько раз увиденную во сне и наяву.
И тут меня словно толкнуло. Раньше здесь был пустырь. Кучи мусора поросли бурьяном, а летом их заслоняли сирень и заросли дрока вдоль решетчатого ржавого забора.
Пустырь исчез, вернее, его заполнили, — пустота не исчезает, ее заполняют чем-либо. Иногда и заполненная, она продолжает оставаться пустотой… «Хватит философствовать», — сказал я себе и остановился.
На пустыре возвели дом, самый обычный, пятиэтажный, где в квартирах два с половиной метра до потолка. Сирени и дрока вокруг я не увидел. Зеленели столбы, на растянутых веревках полоскалось по ветру белье. В куче песка возились детишки, забора у дома не было, и на низкой скамейке сидел замшелый, в соломенной шляпе старик с «Пионерской правдой» в руках.