Доктор Конвей не выходил из главной столовой. Поскольку коридоры, которые вели на другие уровни, были или уничтожены, или забиты ранеными, единственному на весь госпиталь старшему врачу приказано было находиться в сравнительно безопасном месте. Без работы он не сидел: в столовую время от времени доставляли тяжелораненых, в основном инопланетян. В определенном отношении Конвею досталась самая большая палата и самые сложные пациенты.
Поскольку готовить пищу было некогда, все обходились сухим пайком, поэтому столовую переоборудовали, расставили в ней койки и операционные столы, прикрепив их к полу, стенам и потолку. Пациенты, будучи космонавтами, не испытывали неприятных ощущений из-за невесомости или из-за того, что над их головами – ещё один ряд коек. Это было даже удобно для тех, кто мог переговариваться.
Конвей устал настолько, что больше не чувствовал усталости. Взрывы ракет его не пугали, он успел привыкнуть к почти непрерывному скрежету раздираемого на куски металла. Он знал, разумеется, что рано или поздно бомбардировка достигнет своей цели и космический вакуум проникнет в каждый закуток госпиталя, однако мозг его отказывался делать из этого какие-либо выводы. Когда прибывали новые раненые, Конвей осматривал их, действуя машинально, только за счет выработанных практикой рефлексов. Он мало о чем размышлял или вспоминал, а когда вспоминал, то без привязки к конкретному времени. Последняя операция, ради которой ему пришлось принять четыре мнемограммы, была желанным отвлечением от монотонности остальных процедур.
Но он не помнил, провел ли он её три дня или три недели назад, и что было раньше – операция или таран «Веспасиана». Впрочем, «Веспасиан» и всё, что с ним связано, приходило Конвею на память довольно часто. Среди уцелевших при катастрофе был и майор Стиллмен. Конвей вырезал его из скафандра и выяснил, что у майора сломаны два ребра и плечевая кость и что он подвергся декомпрессии, в результате чего временно ослеп. С тех самых пор, как его принесли в палату, он расспрашивал о капитане Вильямсоне. А капитан хотел знать, что сталось с его людьми. Упакованный с головы до ног в гипс, он был в полном сознании и сразу же узнал Конвея. Но тот не мог ему помочь, ибо знал по именам далеко не всех членов экипажа, служивших на крейсере.
– Стиллмен лежит через три кровати справа от вас, – сказал Конвей, – а другие раскиданы по всей палате.
Вильямсон поглядел на тех, кто висел в койках прямо над ним.
– Некоторые мне не знакомы, – проговорил он.
Конвей посмотрел на лиловый синяк под правым глазом капитана – при ударе Вильямсон с размаху стукнулся головой о внутреннюю поверхность шлема, – растянул губы в улыбке и буркнул:
– Некоторые из них могут сказать то же самое о вас.
Еще Конвей помнил второго ТРЛХ.
Его привезли на каталке, атмосферный блок которой уже заполняла та ядовитая смесь, которую пациент и его сородичи именовали воздухом.
Полученная ТРЛХ рана – перелом панциря и, как следствие, разрыв кровеносных сосудов – была видна сквозь прозрачный скафандр совершенно отчётливо. Времени на то, чтобы принимать необходимые мнемограммы, у Конвея не было, поскольку пациент на глазах истекал кровью. Конвей дал знак закрепить каталку в напольных фиксаторах и всунул руки в специальные перчатки. С коек под потолком за каждым его движением внимательно следило множество глаз. Конвей приложил руки в перчатках к прозрачному и податливому материалу, из которого была изготовлена каталочная палатка.
Тот словно прилип к перчаткам, и Конвей осторожно надавил на стенку палатки, которая отделяла друг от друга две одинаково ядовитые атмосферы, и с помощью находившихся внутри инструментов снял с пациента скафандр. При операциях в подобных палатках свобода действий, как удалось установить Конвею, когда он оперировал двоих ПВСЖ и ХЦХЛ, ограничивалась лишь наличием внутри необходимых инструментов и слабым, но ощутимым сопротивлением материала.
Он удалял осколки панциря, когда пол под его ногами подпрыгнул – где-то поблизости взорвалась очередная ракета. Несколько секунд спустя завыла сирена, что означало: в палате падает давление. Мэрчисон и врач-келгианин, единственные помощники Конвея, бросились проверять герметичность палаток тех пациентов, которые не в состоянии были проделать это самостоятельно. Падение давления было незначительным, но для ТРЛХ, который лежал на импровизированном операционном столе, оно могло оказаться смертельным, а потому Конвей заторопился. Но пока он старался извлечь кусочки костей и зашивал разорванные сосуды, палатка начала раздуваться.
Ему стало трудно держать инструменты и практически невозможно направлять их в нужное место и под нужным углом, ибо упругий материал отталкивал его руки. Разница в давлении внутри и снаружи палатки составляла всего какие-то несколько футов на квадратный дюйм, человеческие уши её едва ощущали, однако материал продолжал набухать. Конвей вынужден был отступиться. Примерно через полчаса давление восстановилось, и он снова приблизился к каталке, но было уже поздно.
В глазах у него словно помутилось, и внезапно он сообразил, что плачет. Странно, подумалось ему, слезы ведь не относятся к числу приобретенных практикой рефлексов, иначе все врачи рыдали бы над больными.
Скорее, причина их в злости на то, что погиб пациент, который по всем признакам должен был выжить, и в том изнеможении, которое не отпускает его много-много дней подряд. Увидев же лица глядевших на него раненых, Конвей пришел в полное замешательство.
Потом события как бы слились в один поток. Глаза Конвея так и норовили закрыться, и проходило сколько-то секунд, а то и минут, прежде чем он открывал их снова, хотя сам течения времени не замечал.
Легкораненые передвигались по палате, болтали с теми, кто не мог ходить, и переговаривались о чем-то между собой. Но Конвею было некогда отвлекаться на разговоры, да и голова его шла кругом от принятых мнемограмм. А в краткие промежутки отдыха его взгляд чаще всего обращался туда, где парили во сне у входа в палату Мэрчисон и врач-келгианин.
Келгианин напоминал громадный и мохнатый знак вопроса; он издавал порой тот низкий стонущий звук, какой вырывается во сне у некоторых ДБЛФ.
Мэрчисон медленно вращалась на конце десятифутового предохранительного ремня. «Интересно, – подумал Конвей с нежностью, наблюдая за плавным вращением стройного девичьего тела, – почему в невесомости спящие всегда принимают позу эмбриона?» Он сам с радостью прикорнул бы рядом, но сейчас была его очередь дежурить, а смена предстояла очень и очень нескоро: через пять минут или пять часов, в общем, через вечность. Пожалуй, надо бы чем-то заняться. Решение словно пришло откуда-то извне. Ноги повлекли Конвея в кладовую, где лежали раненые, для которых наиболее вероятным был летальный исход. Только здесь и больше нигде он позволял себе поболтать с умирающими или утешал их каким-нибудь другим, не менее бесполезным способом. Что до инопланетян, то он мог лишь надеяться, что эмпат Приликла передаст его сочувствие тому кровавому месиву, в которое превратились тела тралтана или мелфианина.