История с карандашом заставила Трудного вспомнить о массе других вещей. Все то, что проделывал Шниц, Трудны до сих пор считал естественным последствием его существования в четырех измерениях - но ведь на самом деле так не было. Он попытался было что-то сказать - а ничего не получилось. У него не было губ, речь вообще не была натуральным предназначением для того сгустка материи, которое теперь Ян Герман отождествлял с собственным телом; у него не было органов, служащих для вдыхания и выдыхания воздуха, не говоря уже о тончайших модуляторах этого процесса, которые и давали возможность пользоваться человеческим языком. Но ведь Шниц говорил - и в четырех, и в трех измерениях; он говорил, оставаясь невидимым, говорил как губы на потолке и на стене; и наконец говорил - кричал! - уже в качестве Шница-чудовища. Каким же образом издавал он звуки?
В салоне в это время Конь вел путаный, никому ненужный разговор с подвыпившим Павлом Трудным. Ян Герман оставил их одних - он отвел свои линзы из всех помещений, кроме чердака, а кроме того, ограничил их на этом же чердаке тремя измерениями, идентичными размерам, заполненным веществом дома. Идея была хорошая, это частичное самоослепление напоминало ему человеческое состояние - но сразу же он почувствовал себя убогим, зажатым, недоделанным, его охватила теплая, темная затхлость клаустрофобии. Неважно, сказал он сам себе; нужно привыкать. Чердак - это прекрасное место.
И так вот пришли дни и ночи скучных, тяжелых тренировок. Ян Герман начал со звуков, считая, что это самое простое. При этом в памяти он смахнул пыль с логики. Губы на потолке и на стене не могли говорить, замкнутые в тех измерениях, которые оставались видимыми человеческим глазам - сразу же за ними была всего лишь стенка и никакого аппарата/органа речи. То есть, скорее всего, они являлись лишь трехмерным завершением сформированных из ужасающего тела Шница легких, гортани и тому подобного; воздух и голос были родом из подверхних или наднижних пространств. Трудны, который начинал все с самого начала, за основу принял искусство создания светотеневых фигурок, рисуемых на плоскостях плоскостными же проекциями объемов людских пальцев, ладоней, рук. Но он сам - чудище, бог, дьявол - не имел ни пальцев, ни ладоней, ни рук. Зато он располагал полнотой власти над массой собственного не-организма и должен был научиться воспроизводить из нее все то, что из собственного сформировывал Шниц. Потому-то он и размахивал своими четырехмерными щупальцами во все стороны, пробивая ими из подверха в надниз пространство чердака, а сам внимательно всматривался в то, что виделось в квази-человеческом взгляде его внутреннечердачных оммадитий: а представлялись они в этом замкнутом помещении в форме каких-то сюрреалистических, вывернутых, ультраметаморфических форм - то в углу под самым потолком, то над самой поверхностью пола, то в куче хлама, то попросту подвешенных в воздухе. Одновременно с этим другая часть тренируемой руки пыталась разделиться в деликатные меха легких, снабженные модуляционным сужением горла; за этим уже прослеживал другой набор линз. Еще один набор, самый многочисленный, покрывал чуть ли не весь город: раз уж Трудны не мог быть человеком, он желал быть хотя бы полнокровным богом дело в том, что ему стало надоедать одиночество, свойственное всем демиургам, безумцам, гениям и осужденным на смерть.
Довольно скоро в качестве наибольшей проблемы для него выявилась трудность удержания отражения-тени в одной и той же плоскости трех измерений: достаточно было того, чтобы вся рука хоть немного переместилась в надниз или подверх - и на чердаке, вместо обычных губ, появлялось тонны с две, на глаз, отвратительной каменной плоти.
Кстати, это сама по себе тоже была нелегкая проблема: а имеено окраска, структура не-тела Яна Германа. Шниц явно как-то управлял этим.
А способ был очень простой; если бы он был сложным, Трудны открыл бы его намного раньше - сейчас же у него около недели заняло овладение умением выворачивания целых кусков собственного не-тела наизнанку. Это давало любую комбинацию цветов и тактильных ощущений, воспринимаемых в трех измерениях. И все-таки, Трудному, который в то же самое время научился удерживать в неподвижности весь комплекс собственных псевдогуб, теперь пришлось учиться этому же заново, потому как, чтобы они хоть как-то походили на человеческие, приходилось завертывать руку в какие-то неправдоподобные узлы, в анатомическое оригами - ведь не всякий способен показать на стене всех зайчиков; имеются мастера с гибкими и эластичными ладонями, но есть и все остальные, которым природа поскупилась даже в столь малом таланте.
Свои таланты Трудны вырабатывал сам. С кем мог он себя сравнивать, откуда взять масштаб? Может статься, что он четырехмерный калека, но может - вообще эквилибрист. Кто же это может знать? Уж наверняка не он сам. Только он никак не мог принять невозможности, верил во все.
И вот наконец у него появились губы, он мог уже кричать. Начал же он с шепота по ночам; он же прекрасно знал, когда все спят, когда не смогут его услыхать. Самого же себя он слушал очень внимательно. Здесь было мало общего с агуканьем младенцев. Поначалу из этого подвешенного в метре над запыленным полом горла исходили буквально отвратительные скрежет и писки. Но постепенно приходило необходимое умение. Ян Герман пытался как можно точнее вспомнить звучание своего собственного голоса; ведь это уже сколько дней он не произнес ни единого слова, не слыхал ни одного сказанного собою словечка...! (Говоря по правде, он прекрасно понимал, что на самом деле уже ничего и никогда не скажет).
- Трудны, - прозвучало наконец-то в одно январское утро.
А через пару минут висящие в воздухе губы произнесли в грязную темноту чердака, довольно-таки громко и решительно:
- Меня зовут Ян Герман Трудны.
- Добрый день.
- Мне очень приятно.
- Хороший сегодня день, не правда ли?
Особенно хорошо прозвучало вот это "не правда ли".
Ну ладно, сказал он сам себе, когда волна самоудовлетворения уже опала; все здорово, все прекрасно - но это всего лишь начало.
21
В первый день февраля кто-то позвонил в двери; Виолетта пошла и открыла - а там, в полумраке наступающего вечера, стоял Ян Герман Трудны.
На нем было какое-то грязное пальто с множеством заплаток, на ногах растоптанные сапоги бродяги, на голове полысевшая меховая шапка. Он не улыбался, но взгляд его был ясным и чистым; вполне возможно, что улыбка на губах и была, только все лицо было покрыто густой, черной бородой.
Виолетта втянула воздух, мороз отрезвил ее. Она схватила Яна Германа за полу, дернула вовнутрь и ногой захлопнула двери. Он пошевелил руками, как бы желая защититься, оперся о сену, вздохнул: