Так думал он, усаживаясь в зале, куда плотно входили и тоже садились прочие. Директор вошел, хмурый и ни на кого не глядящий: старый директор, по досиюминутному определению, сейчас он был уже единственным; того, другого директора, что желал Зернову всяческих благ, уже не было — теперь ему предстояло появляться в издательстве лишь время от времени в качестве представителя вышестоящей организации. Вместе с директором вошло несколько (в тот раз они вместе с ним выходили) наперебой говоривших что-то; тогда, видимо, его утешали, сейчас — поздравляли с возвращением. Наверное, от чистого сердца? Ведь не хуже других директоров был он, хотя и не лучше. Сейчас Зернов понимал это отлично, и если бы… Если бы не обязан он был сейчас выступить, и Время не заставляло бы его, то он, пожалуй, постарался промолчать, не высовываться: представлял, каково будет подниматься на трибуну под уколами и ударами все знающих, все понимающих взглядов… Нет, говорить придется. И начать с себя, чтобы ненависть раскалилась до предела, — а тогда…
Собрание началось. Немногочисленный президиум уселся за стол, люди подняли руки, потом прочитали проект решения и начали выступать. Зернов сидел, не вслушиваясь. Он знал, что его очередь — третья.
Предыдущий оратор умолк и сошел с трибуны, председатель назвал фамилию выступавшего. Тогда Зернов встал.
Ноги несли его вперед — к президиуму, к трибуне. Послышались разрозненные, неуверенные аплодисменты — ими в тот раз его проводили. Люди смотрели на него, и взгляды их были все такими же, или, пожалуй, жгли даже еще чуть сильнее. Зернов коротко перевел дыхание.
— Я вижу ваши глаза, — сказал он наконец, и чувство у него было таким, словно бросился он в прорубь. — Я знаю, что думаете обо мне вы, и знаю, что думаю я сам. Я сам — намного хуже, потому что думал о своей жизни больше вашего. Верно. И я не буду оправдываться, потому что оправдываться нечем и не нужно. Я скажу другое. Может быть, я хуже вас. Но не намного. Я в той жизни совершал подлости, в том числе и ту самую — в этот час, в этом зале; я один совершил — но один ли я хотел ее совершить? Нет. И среди вас немало хотело. Почему я, а не вы? Может быть, вам не предлагали; кто-то, может быть, испугался; кто-то постеснялся; кто-то не видел для себя выгоды. Но окажись в моем положении — большая половина из вас совершила бы то же самое. Я ведь помню, как вы смотрели на меня тогда, и во многих взглядах можно было прочесть вовсе не то, что сейчас, а другое — зависть: вот ловкач, опять успел высунуться, все рассчитал, а мы, дураки, снова прозевали…
Это не оправдание, коллеги. И не обвинение. Я просто говорю о факте: не очень-то много все мы отличались друг от друга. Сейчас вы ненавидите меня. Да, я заслужил это. Но возненавидьте хотя бы ненадолго и сами себя: ведь если предложение вносил я, то голосовали за него вы — и было оно принято единогласно, ведь только что все мы до единого подняли руки все за него же. Вы молчали, да, но вы не спорили, не возражали, вы даже не воздерживались; вы тоже были за! Так давайте ненавидеть друг друга! Хотя бы на час, на два…
Нет, я все же не так сказал. Разве нам самих себя нужно ненавидеть? Мы родились такими? Нет, все мы в прошлой жизни рождались нормальными. Та жизнь воспитала нас, сделала такими, все равно чьими руками: родителей, школы, института, газет, радио, собраний, заседаний, страха — но это все была она, прошлая жизнь.
Теперь ее нет, теперь все мы вернулись и проживаем свою вторую жизнь. Мы возвращаемся назад по своим следам. И все то, что совершали в жизни первой, мы повторяем сейчас; пусть говорим другое, но делать продолжаем то же самое! И если в той жизни человека ударили и выругали, то в этой — перед ним можно извиниться, но ударить все равно придется — и ему в этой жизни будет так же больно, как и в той. Что же изменилось? Нет, мало говорить другое и думать другое; надо делать другое! Вторая жизнь не позволяет нам? Значит, выход один: надо изменить ее! Надо снова повернуть течение времени и снова двинуться от причин к следствиям; но только не к тем следствиям, к которым в конце концов пришли в тот раз, а к другим.
Человек не может быть добрым к природе — и злым по отношению к другим людям, он не может быть добрым к людям — и злым к природе. Человек не может быть злым и добрым одновременно, он или тот, или другой по сути своей, а второе его качество — напускное, личина, притворство. Мы не были добрыми ни к себе, ни ко всему, что окружало нас. Такими были наши отцы. Такими были впоследствии наши дети. И их дети. И дети тех детей. Потому что ничем иным нельзя объяснить то, что человек — все люди — в конце концов оказались перед необходимостью повернуть время и бежать назад: страх гибели, неминуемой и страшной гибели заставил их. Гибели от чего? Многие из нас не знали этого и сейчас не знают. Мы бежали — далекие потомки наши бежали в прошлое от страха перед самоубийством. Потому что именно самоубийством занимались они так же, как занимаемся сейчас мы. Ведь чтобы убить себя, не обязательно выстрелить в сердце, сунуть голову в петлю или выброситься из окна. Можно и иначе: каждый день понемногу отравлять себя ядом, собственной рукой подсыпать или подливать его в свою еду и в свое питье. Результат будет одним и тем же.
Так возникла вторая жизнь: как средство спасения от гибели. И она многим из нас кажется вполне благополучной, нормальной, приятной даже. Но это на самом деле не жизнь. Это лишь тень ее. Если это и жизнь, то — загробная, та самая, в которую нам никогда не полагалось верить; но вот, как видите, есть она, и загробной жизнью сейчас живем мы с вами. Потому что только в ней человек может и вынужден нести ответственность за все ранее им совершенное, но не может и при самом большом желании исправить то, что им совершено. Потому что у нас нет больше воли, нет инициативы, нет права, нет возможности совершать поступки так, как мы считаем нужным — но только так, как предначертано второй жизнью. Да, вторую жизнь, содержание ее, создали, определили в конечном итоге мы сами; но если мы более не хотим ее, если стремимся вернуться ко времени свободы воли и свободы ответственности, — разве мы не вправе сделать это? Мы, каждый из нас, сидящих тут; мы — народ; мы — человечество?
Кто-нибудь может сказать: мало хотеть — надо мочь. Да, когда хочет один человек — он должен быть личностью исключительной, чтобы чего-то добиться, и обойдется это ему очень и очень недешево. И если хочет десяток — это тоже еще не повернет событий. Но если каждый, слышите — каждый человек поймет и привыкнет к мысли, что он имеет право хотеть и что желание его может стать действием, — когда каждый человек поймет это, то с такой массой твердой воли не справится уже ничто. Время не устоит перед нею, потому что неверно, что время несет нас в себе: это мы носим в себе время. И не мы таковы, каково время, но время таково, каковы мы. Вот тут действительно не надо оправданий — ни одному из нас. Не оправдание, но покаяние и — действие. Желание действовать. Никому не под силу изменить все время; но свое личное — да! Надо только захотеть — и мы повернем его снова и нашей второй, загробной жизни придет конец!