Я стоял, глядя в яму, и сердце у меня билось от радости, когда восходящее солнце озарило окружавший меня мир своими лучами. Яма оставалась в тени; мощные машины, такие громадные, сложные и удивительные, неземные даже по своей форме, поднимались, точно заколдованные, из сумрака навстречу свету. Целая стая собак дралась над трупами, сгрудившимися в глубине подо мною. Поперек ямы, в дальнем конце ее, лежала большая и плоская летательная машина диковинного вида, с которой марсиане производили опыты в нашей более плотной атмосфере, когда зараза и смерть помешали им. Смерть явилась как раз вовремя. При звуках голодного карканья я глядел на громадный боевой треножник, который никогда больше не примет участия ни в одной битве, на разорванные красные куски мяса, которые свисали с перевернутого сиденья над вершиной Примрозского холма.
Я повернулся и взглянул вниз на склон холма — туда, где под стаей кружащихся птиц стояли другие два марсианина, свидетелем смерти которых я был накануне вечером. Один из них скончался как раз в ту минуту, когда он призывал своих товарищей; может быть он умер последним, и голос его продолжал звучать до тех пор, пока не остановился механизм. В лучах восходящего солнца блестели безвредные теперь гигантские треножники из сверкающего металла…
Вокруг меня, чудом спасенный от уничтожения, расстилался великий отец городов. Тот, кто видел Лондон только под завесою дыма, едва ли сможет представить себе обнаженную красоту этой безмолвной пустыни домов.
К востоку, над почерневшими развалинами Альбертинской террасы и сломанным церковным шпилем, солнце сияло на чистом небе. Кое-где среди необозримой пустыни кровель какой-нибудь обломок стекла отражал луч и сверкал ослепительным блеском. Солнце сообщало таинственную прелесть даже круглым винным складам у станции Чок-Фарм; рельсы, некогда черные, теперь тянулись красными лентами, так как они успели заржаветь за две недели бездействия. К северу простирались Кильберн и Хемпстед — сплошная синеватая масса домов; на западе гигантский город был подернут туманной дымкой; на юге, за становищем, в лучах солнца, уменьшенные расстоянием, но ясно видимые, поднимались зеленые волны Риджентс-парка, Ленгхем-отель, купол Альберт-холла, Королевский институт и громадные здания на Бромптон-род, а вдалеке уже неясно
Странные формы громадных машин рисовались перед глазами.
обрисовывались зубчатые развалины Вестминстера. Еще дальше в голубой дали виднелись холмы Серрея и блестели, как два серебряных шеста, башни Хрустального дворца. Темным пятном на фоне восхода выделялся купол св. Павла; я заметил, что на западной стороне его зияла большая пробоина.
Я стоял и смотрел на это море домов, фабрик, церквей, тихих и покинутых; я думал о тех надеждах и усилиях, о тех бесчисленных жизнях, которые были потрачены на постройку этой человеческой твердыни, и о нависшем над нею близком и безжалостном разрушении. Когда я понял, что мрак отхлынул прочь, что люди снова могут жить на этих улицах, что мой родной громадный мертвый город оживет снова и обретет свою прежнюю мощь, я едва не заплакал от умиления.
Болезнь миновала. С сегодняшнего дня начинается выздоровление. Оставшиеся в живых люди, бродившие по стране без руководителей, без законов, без пищи, как стадо без пастуха, и тысячи тех, которые отплыли за море, начнут возвращаться. Пульс жизни, все более и более громкий, снова забьется на пустынных улицах и скверах. Как ни страшен был разгром, разящая рука остановилась. Все эти печальные руины, почерневшие остовы домов, мрачно возвышающиеся на залитых солнцем холмах, скоро огласятся стуком молотков. Один год, думал я, один только год…
И тут, как ошеломляющий удар, вспыхнула мысль о себе, о жене, о прежней счастливой, полной надежд жизни, которая не возвратится никогда.
Теперь я должен сообщить одну из самых странных подробностей всей моей истории. Впрочем, может быть, в ней нет ничего особенно странного. Я помню ясно, живо, отчетливо все, что я делал в этот день до того момента, когда я со слезами на глазах стоял на вершине Примрозского холма. Остальное я забыл…
Я ничего не знаю о том, что произошло в течение последующих трех дней. После мне говорили, что не я первый обнаружил гибель марсиан, что несколько таких же, как я, скитальцев узнало о ней еще раньше, среди ночи. Первый очевидец отправился в Сент-Мартинс-Ле-Гран и, пока я сидел в извозчичьей будке, умудрился протелеграфировать в Париж. Оттуда радостная весть облетела весь мир; тысячи оцепеневших от ужаса городов мгновенно осветились яркими огнями иллюминаций. Когда я стоял на краю ямы, о гибели марсиан было уже известно в Дублине, Эдинбурге, Манчестре, Бирмингаме. Люди, плакавшие и вопившие от радости, заставляли идущие к северу поезда сворачивать обратно к Лондону. Церковные колокола, безмолвствовавшие две недели подряд, трезвонили по всей Англии. Люди на велосипедах, исхудалые, нечесаные, носились по всем проселочным дорогам, сообщая о нежданном спасении. А продовольствие? Через Ламанш, по Ирландскому морю, через Атлантический океан к нам спешили на помощь корабли, нагруженные зерном, хлебом и мясом. Казалось, все суда мира стремились к Лондону в эти дни. Но обо всем этом у меня не сохранилось никакого воспоминания. Я не выдержал, и мой разум помутился. Очнулся я в доме каких-то добрых людей, которые подобрали меня на третий день. Я скитался, плакал и бредил на улицах Сент-Джонс-Вуда. Они рассказывали мне, что я нараспев выкрикивал бессмысленные слова: «Последний человек, оставшийся в живых, ура! Последний человек, оставшийся в живых».
Занятые своими личными заботами, эти добрые люди (я даже не помню их имен и не могу выразить им здесь свою благодарность) все-таки не бросили меня на произвол судьбы и приютили у себя.
Вероятно они кое-что узнали от меня самого о моих похождениях, пока я лежал без памяти и бредил. Когда я пришел в сознание, они осторожно сообщили мне о том, что они навели справки о судьбе Лезерхеда. Через два дня после того, как я попал в ловушку, один марсианин уничтожил городок вместе со всеми жителями; он смёл его с лица земли без всякого повода, как озорной мальчишка разоряет муравейник.
Я был одинок, и мои хозяева были очень ласковы со мной. Я был одинок и печален, и они утешали меня. Я провел у них еще четыре дня после выздоровления. Все это время я чувствовал смутное желание — оно росло непрерывно — поглядеть еще хоть раз на то, что уцелело от тихой жизни, которая казалась мне такой счастливой и светлой. Это было болезненное, безнадежное желание справить тризну по своему прошлому. Они отговаривали меня. Они делали все, что от них зависело, чтобы разубедить меня. Но я не мог больше противиться непреодолимому влечению. Обещав непременно вернуться, я со слезами на глазах распрощался с моими новыми друзьями и побрел по улицам, которые так недавно видел темными и пустынными.