Географически мир, из которого состояла реальность Кретьян, названная так по имени своего первооткрывателя, совпадал с Землей. Однако, на этом сходство и заканчивалось. Если здесь и были когда-то иные расы, кроме европеоидной земной, то к моменту моего появления они бесследно исчезли и памяти о них не осталось. Континент, который на Земле звался Америкой здесь вообще заселен не был, также, как Австралия и Африка. Населена была только Евразия, причем в основном в европейской ее части. От западного морского побережья где-то до середины местной «Сибири» раскинулась империя Кхард, столица ее располагалась где-то около земного Марселя. На севере жили племена, очень напоминающие земных викингов, на юге и востоке — дикари-кочевники, имеющие много общего со скифами и сарматами земной древности. Племена Кану, которые составляли империю, можно было сравнить с окситанцами; по крайней мере, в жителях Этории и окрестностей было безусловно что-то от средневекового земного Прованса. Империя, у которой никогда не было ни врагов, ни конкурентов, с одной стороны была весьма прогрессивным государством, с другой стороны — развивалась медленно и неспешно; настолько неспешно, что со стороны это могло показаться полной статичностью. Здесь царил феодальный строй во всей его красе и жестокости, однако, нужно уточнить, что в Кхарде никогда не знали всего того, чем щеголяла земная история — междоусобные войны феодалов, жестокость их к крепостным, религиозные войны, зверства инквизиции. Оплотом добродетели и гуманизма империя, естественно, не являлась, но сравнительно с Европой XIV–XV веков, с которой она более-менее совпадала по культурному уровню, это было мирное, демократичное и цивилизованное государство. Северяне и кочевники были несколько более дики, у них сохранялись родоплеменные отношения, процветало рабство и работорговля, язычество — в общем, это были вполне обычные варвары.
Помимо всего прочего, в реальности Кретьян обитала еще одна раса, раса, которую я назвал эльфами, ибо более всего эти гуманоиды походили именно на них. Говоря об этой расе наиболее разумно использовать глаголы прошедшего времени, так как если где-то далеко на востоке и оставались отдельные кланы, то никто об этом не знал и почти что не верил в их существование. Само по себе наличие совершенно чужой расы в землеподобном мире было более чем удивительно, ученые Академии терялись в догадках и упрямо требовали с меня больше материалов — но какие материалы, кроме голографических портретов Эбисса и еще двух-трех местных жителей, в чертах которых было особо явное сходство с этой расой я мог предоставить? Разве только пару-тройку старых гобеленов, которые по мнению опытных коллекционеров являлись неплохими подражаниями стилю этой расы, расы Кайаринн. На них были изображены высокие и тонкие, светловолосые и большеглазые существа с почти по диагонали поднимающимися наружными углами глаз, вертикальными зрачками, хрупкими лицевыми костями и очень длинными тонкими пальцами — по четыре на каждой руке вместо привычных пяти. В общем — все; еще я представил небольшое исследование языка племен Кану, в котором, особенно в именах и фамилиях, сохранились остатки языка Кайаринн. Для раскрытия загадки этого было недостаточно, но бóльшего от меня требовать было просто нелепо.
Так вот, я вошел в число ренегатов и всю энергию тратил на плетение сети и забрасывание крючков — именно из этих исполненных коварства приемов состояли мои отношения с юным Эбиссом. Ибо мальчишка был весьма, весьма непрост — и я был нисколько не проще; мы тщательно играли друг с другом, причем я сознательно, прекрасно зная, чего желаю достичь, он же — в двух весьма мало зависящих друг от друга пластах. Первый был порождением его разума и состоял в подстроенных встречах, провокациях разной степени изящества и прочих уловках, обычных для любовных интриг этого мира. Второй был порождением его интуиции и, судя по всему, оставался большей частью им самим же незамеченным — тут были совершенно незначительные на первый взгляд, но гораздо сильнее действовавшие на меня вещи: какая-то интонация, реплика, поза, взгляд, скрытая или наоборот выказанная эмоция… Все это занимало изрядную часть моего времени, хотя наши встречи были редки и случайны — но остальное время я обдумывал свои будущие действия, анализировал уже произошедшие. Кому-то это могло показаться пустым времяпровождением; но мне, привыкшему к жизни в эмоциях, воспоминаниях, многократных напоминаниях себе о случившемся, анализе, повторном анализе и анализе первого анализа своих ощущений могла бы с тем же ощущением субъективной правоты показаться праздным времяпровождением самая обычная деятельная жизнь, исполненная материального созидания, но лишенная оглядки на испытанное и понимания своих мотивов и потребностей, анализа своих эмоций. В подобных вопросах не может быть ни правоты, ни однозначности — а потому с чувством уверенности в осмысленности своего образа жизни я продолжал жить так, как жил и делать то, что делал. Времени предстояло расставить все на свои места; впрочем, время отводит всем — святым и грешникам, мудрецам и идиотам, героям и трусам — только одно место, могильную землю.
Не раз и не два в своей жизни, протекавшей подобно горной реке — стремительно, бурно, но все же сохраняя свои воды в кристальной чистоте — золотоволосый юноша слышал из уст более старших людей, что там, где за дело берется разум, любовь отступает, побежденная и вытесненная логикой. Иррациональность привязанности одной души к другой, тем более очевидная, что зачастую она возникает между людьми глубоко чуждыми друг другу по тому множеству черт характера и привычек, которое делает совместное бытие мучительным или вовсе невозможным, иррациональность эта очевидна и тем самым уже хрупка, ибо достаточно толики здравого смысла, капли расчета — и та дурманная страсть, что зовется любовью, растает без следа, обратившись или в дружескую приязнь, равнодушие или отвращение; это зависело от степени различий между характерами влюбленных. В последние месяцы он часто уповал на справедливость этого высказывания — и все больше убеждался в том, что оно метко только на самый первый, самый поверхностный взгляд; истина же сложнее и тоньше. Любовь, подвергнутая самому жесткому анализу разума, многократно рассеченная его лезвием на такие составляющие, как «эгоизм», «физическое желание», «потребность в самовыражении», «необходимость отдавать» — слова вовсе не из его лексикона, но случайно услышанные по одному, запомненные и впитанные из услышанных ненароком бесед своего кумира с прочими аристократами — эта тщательно препарированная любовь не желала отступать, не утрачивала своей остроты и требовательности, а, напротив, обретала какие-то более яркие черты, более острые грани. И тем более тусклым и мутным представлялось ему его повседневное бытие, лишенное соприкосновения с объектом своей любви.