На нижних палубах суетились туристы, перебегая от борта к борту через широкую, как площадь, кормовую площадку; беззвучно для меня орудовали фотоаппаратами и видеокамерами, толкались в поисках свей идеальной точки зрения. Я стоял наверху, неподалеку от труб - они туго вибрировали и сдержано рычали. На шее у меня болтался полагающийся по легенде "Канон", но я про него забыл. Не хотелось дергаться. Кто смотрит через видоискатель - тот видит только фокус да ракурс, а мне хотелось видеть Стокгольм. Я люблю этот город.
Совсем уже неторопливо мы проползли мимо островка Каскель-Хольмен, где на тонкой мачте над краснокирпичным замком чуть полоскал давно уже навечно поднятый флаг - исторически его полагалось спускать, когда Швеция ведет войну; потом слегка взяли вправо. По левому борту открылся близкий, и продолжающий мерно наплывать изящный лепесток моста, разграничивающего залив Сальтшен и озеро Меларен - со стороны Старого города у въезда на мост высился строгий и гордый каменный Бергандотт; а дальше, за строениями рыцарского острова, похожими все, как одно, на дворцы, вывернув из-за высоких палубных надстроек судна, четко прорисовалась в напряженной желтизне небес ажурная башня Рыцарской кирки. Все это напоминало Петербург - но еще причудливее и плотнее, потому что мельче и чаще были накиданы в залив острова; а берега кое-где были низкими и плоскими, как у нас, но кое-где вспучивались вверх каменными горбами - и здания взлетали в небо.
Подумать только. Чтобы построить город, так похожий на этот, мы воевали с ними едва ли не четверть века. А они с нами - чтобы мы не построили. Средневековье...
Ошвартовались в самом центре, у набережной Скеппсбрен, почти что под окнами королевского дворца. Толпа на палубах медленно всосалась в недра корабля, а я, не спеша никуда, завороженно озираясь, еще выкурил сигарету на своей верхотуре. Чуть не швырнул окурок за борт, как делал в море, но рука сама не пошла. Это было все равно, что плюнуть в лицо мадонне Литта.
"Правда" была столь любезна, что по своим каналам забронировала для меня скромный, но вполне уютный двухкомнатный номер в одном из отелей на Свеаваген, в двух шагах от концертного зала, где, как мне говорили когда-то, и происходит вручение Нобелевских премий. Начало смеркаться, когда я закончил разбирать багаж и полез в душ. Очень горячий; очень холодный. Все вроде было в порядке: и краны чуткие, и напор хороший, а не то.
Вытерся, вылез, оделся. Подошел к окну. Загорались огни, двумя плотными противонаправленными потоками катили внизу яркие авто. Покосился на телефон. Нет, не хотелось сразу звонить. На корабле я как-то расслабился, морская прогулка даже слишком пошла мне на пользу, размяк я, как последний бездельник, и никак было не решиться снова броситься в бойцовый ритм.
Я знал: стоит начать - это надолго.
Да и не следовало, пожалуй, звонить из отеля. Береженого бог бережет.
Хотя покамест за журналистом Чернышовым, по всем признакам, никто не следил.
Я опустился в полупустой бар. Музыка играла ни уму, ни сердцу, но к счастью, не громко. Не спеша, выпил чашку кофе, выкурил еще сигарету. Сладкое ничегонеделание... Вышел на улицу. Поколебался немного и пошел налево, к роскошной биргер-ярло-гатан.
Насколько я понимал, это в честь того ярла Биргера, которого в свое время откомпостировал святой князь Александр. Хорошо, что средневековье закончилось. Я не смог бы жить в те эпохи. Разве что принял бы постриг. И то: католики, лютеране, православные, старообрядцы - и все праве остальных.
На улице имени смертельного врага русского святого я купил мемориальный банан. Понюхал пахнущую приторной тропической сыростью кожицу; интернациональным жестом уважительно показал тонущему в своих фруктах уличному торговцу большой палец - тот с утрированной гордостью выпятил челюсть и задрал нос: мол, плохого не держим. Мы разошлись, довольные друг другом. С бананом в руке я двинулся дальше.
Люди, люди, люди... Люди у витрин, люди у машин, люди у лотков, и просто идущие не спеша, жующие резинку и не жующие резинку, разговаривающие, смеющиеся... Нет, люди у нас красивее. А вот город чище у них. Аккуратнее как-то, прополотее.
Слитно шумя и моргая тысячью красных глаз, катил мимо вечерний автомобильный ледоход.
Улица вывела к маленькому скверику, громко именуемому парком. Берцели-парк, кажется. Я миновал его, и тут уж снова недалеко было от воды. Остановился. Вот с этого места начиналась моя симпатия к Стокгольму.
Никуда он не делся за пятнадцать лет, мой чугунный приятель, которого я когда-то в сумерках, принял в первый момент за живого. Надо очень любить свою столицу, чтобы любить ее так весело и непринужденно: в блистательном центре великого города, сердца северной империи, пусть даже бывшей, поставить красно-желтую загородку "ведутся работы", кинуть на асфальт тяжелую крышку канализационного люка, а под крышкой воткнуть с натугой открывающего ее чугунного водопроводчика, так что казалось, будто он вылезает из дыры в земле - с худой, костлявой, уныло перекошенной и явно похмельной рожей. Одно только слегка портило впечатление - торчащая тут же табличка "Хумор". Как будто без этого пояснения кто-нибудь мог не догадаться, что водопроводчик является юмором, и окаменел бы от недоумения. Была тут какая-то неуверенность шведов в самих себе.
Хотелось навестить еще Риддар-хольмен, Рыцарский остров, но небо уже отцветало, и даже на западе сквозь холодную зелень заката вовсю проступала синева. Я постоял у воды, вспоминая, как мы с другом сидели на стрелке этого самого хольмена, на скамейках открытой эстрады - а за темной водной ширью, неторопливо игравшей словно бы каучуковыми отражениями городских огней; потянет и отпустит, потянет и отпустит, громоздился тяжелый, угловатый бастион ратуши, а мимо, в двух шагах от нашего берега, тарахтя несильным дизельком и тускло светя фонарями и единственным квадратным оконцем, проплывал занюханный катерок с громким названием "Соларис Рекс"... Но сердце было уже не на месте. Пора работать.
Я решительно пошел к телефону. Я не знал по-шведски; Эрик, по словам патриарха, не знал по-русски. И когда, подняв трубку, с того конца ответили международным "алло", я спросил, старательно надавив на английское "р", чтобы сразу дать понять, на каком языке ведется разговор:
- Эрик?
- Он включился сразу.
- Е-э...
- Гуд дей, Эрик. Ай'м фром Михаил Сергеич. [Добрый день, Эрик. Я от Михал Сергеича (англ.)]
2
Дни летели - как листья на ветру.
Работа была кропотливой, и, в общем, совершенно непривычной для меня. Эрик - немногословный, очень славный и феноменально эрудированный в своей области человек - помогал, чем мог, без него я запутался бы быстро и безнадежно; для меня действительно все оказалось доступно и открыто, по первому требованию поступали картотеки, документы, пожелтевшие, а то и затянутые прозрачной пленкой ветхие письма, расписки, дагерротипы... Но что Эрик мог сделать, ежели я сам не ведал, что ищу? Поди туда - не знаю куда... Целыми днями я просиживал за терминалом ЕСИ - помню, когда создавалась Единая Сеть Информации, мы, желторотики, пили за ее здоровье и пели "Ой, ты гой, Еси!", в читальных залах, а то и в рабочих каморках фондов, расшифровывая старый почерк - на немецком, на французском; и тонул в ворохах ничего не значащих фактов, и вновь выныривал было, уцепившись за какую-то нить, а потом нить рвалась, или приводила в тупик, и я искал другую, и все было наугад, наощупь, все было зыбко. А дни летели, и я скучал по всем.